Ванда Василевская - Облик дня
Ветер треплет светлые волосики.
— Иди в комнату, холодно!
— Не хочу, там Зоська орет, — отвечает он серьезно, ковыряя в носу.
Наталка с трудом находит дверную ручку. Низкая дверь распахивается. Изнутри теплый, кислый запах мокрых пеленок.
Маленькая комнатенка. Кухонная печь выпячивает брюхо до самой середины комнаты. Под окном сапожная мастерская, обрезки кожи, банка с клеем, рассыпавшиеся деревянные шпильки. Узкая, прикрытая зеленым покрывалом кровать и детская коляска. Негде пошевельнуться. На единственном свободном местечке на полу сидит женщина. Непричесанные волосы в беспорядке, лицо закрыто руками. Хрупкие плечи сотрясаются от неудержимых рыданий.
У Наталки сердце сжимается.
— Что случилось? О чем вы плачете?
— О боже, боже, боже!
Она осторожно кладет руку на плечо женщины. Сквозь плохонький ситчик ясно ощущает, до чего исхудало это плечо.
— Не плачьте. Что случилось?
Та отнимает руки от глаз. Бледное, страдальческое лицо.
— Была у адвоката… Через неделю ведь суд…
— Так чего же вы плачете? Что он сказал?
— Ничего, ничего, боже мой! Велел заплатить шестьдесят злотых. А откуда мне взять? Откуда? Было у меня девять, так он велел оставить их и занять где-нибудь остальные, а это все, что у меня было. Всех соседей обошла, никто не может дать. Как же его теперь оставить без помощи, без адвоката?
Худые пальцы судорожно сжимаются. В пергаментных губах ни кровинки.
— Не плачьте, адвокат у него будет, — тихо говорит Наталка.
Из коляски слышится писк ребенка.
— Сколько ей?
— Уже пять месяцев, а вот какая маленькая. Что ж делать, — говорит она со вздохом, завертывая в чистую пеленку желтое, увядшее тельце. — Чем мне ее кормить, когда сама едва на ногах держишься? А теперь вот еще…
Голос снова прерывается от рыдания. Губки ребенка жадно ловят высохшую грудь.
Со двора доносится кашель.
— Это Сташек?
— Сташек. Третий месяц уж так кашляет.
— У врача были?
— Была, — жестко отвечает женщина.
— Что ж, неужели ничего не посоветовал?
— Советовал, советовал, как же! Хорошее питание, светлая комната, удобства. Нас в этой каморке четверо да жилец, сапожник, — пятый. И то, наверно, скоро выселят, за квартиру уже три месяца не плачено. Вот и будет у него светлая комната под открытым небом!
Наталка отправляется дальше. Подвальные комнаты, чердаки, смрадные закоулки, прогнившие полы, протекающие потолки.
…Простое, крестьянское, грубо вытесанное лицо. Уголком черного платка она отирает слезы.
— Ведь единственный сын. Моего-то на войне убили, так он теперь мой кормилец, мой сынок, мое все, — шепчет она, улыбаясь сквозь слезы. — Такой мальчик! Такой добрый, милый мальчик! Я не о себе плачу, Натальця, я говорю: за правое дело сидит, за меня, за всех нас. Да что я тебе буду говорить, сама лучше меня знаешь. За правое дело сидит. Ну только так мне его жалко, так жалко! Такой добрый, такой любящий. — По морщинкам текут слезы. — Кабы я могла вместо него отсидеть! Но уж пусть, ведь за правое дело!
Над лужицами пригородной улицы окрашенный в голубую краску сельский домик. В сенях несколько дверей.
— Где здесь живет такой-то?
— Вон там, та дверь, только его дома нет. Посадили. Одни женщины дома.
— Ребенку всего две недели, — ведь и года нет, как поженились, а тут хоть клади зубы на полку! Собрать разве всю семью да в Вислу!
— Оставьте, мама, успокойтесь, — мягко говорит хорошенькая молодая женщина.
— Успокоиться? Уж на что спокойней, даже и огонь в печке не беспокоит, потому как нет его. Мы уж и забор сожгли. Теперь разве за табуретки приняться…
— Не причитайте, мама. Через неделю суд. Вернется.
— Как же, вернется!
— Вернется. Он же ничего дурного не делал. А потребовать свое всякому разрешается.
С тяжелым сердцем возвращаясь домой, Наталка думает о том, как странно прозвучало это слово «разрешается». Потому что всем им, обитателям подвалов и чердаков, разрешается только одно — изо дня в день умирать с голоду, изо дня в день смотреть на все бледнеющие личики детей, слышать все более тихий плач в колыбелях. Им разрешается одно — молчаливо умирать. Сотни лет учили их этому, учили школа, армия, церковь, внушали работодатель, учитель, ксендз.
— И все же не научили! — говорит себе Наталка, пробираясь по вязкой грязи. — В любой из этих лачуг живет бунт. Иной раз бунт бессильный, растворяющийся в слезах, но чаще — стискивающий кулаки, жесткие, беспощадные кулаки угнетенного, замученного человека.
Арестовали и Анатоля. Как раз в тот день, когда заканчивалась победоносная забастовка.
Сквозь густую проволочную сетку смотрит Наталка на него. Коротко остриженная голова. Как странно она выглядит без золотых волос. Слезы подступают к горлу. С этой стороны проволочной сетки — улыбка.
— Наталка!
— Нет, нет, я уже ничего.
— Была, где я говорил?
— Была.
— Не забудь, еще…
— Хорошо.
— Да постарайся…
— Ну конечно, Анатоль.
Одно, другое, третье, еще то-то, еще то-то. Тысячи дел. Ох, этот далекий Анатоль, вечно поглощенный мыслями о других. Маленькое сердце мучительно сжимается от чувства собственной слабости. Маленькое, покорное сердце.
Теплый взгляд голубых глаз.
— Ну, будь же умницей, храбрись, цыпленок. Это же пустяки!
Да, правда. Она ведь знает, что его вот-вот освободят. Но эта сетка! Дерзкое лицо Анатоля будто в клетке. Будто орел в клетке — к ее глазам снова приливают слезы. Но она всеми силами сдерживает их. Нельзя. Ведь она же его Наталка, она должна уметь так же улыбнуться и в самую тяжкую минуту, как он.
Женщина рядом с ней громко плачет. Пугливо причитает, шмыгая покрасневшим носом. Цепляется руками за сетку, прижимается к ней лицом. С другой стороны сетки — изборожденное морщинами мужское лицо. По бороздам морщин стекают слезы. Холодная дрожь пробегает по телу Наталки. «Пожизненное заключение».
«До самой смерти», — повторяет она про себя, но это как-то не укладывается в голове.
День за днем ползут, тянутся, медлят. Вечно одинаково, вечно сквозь сетку. Уже никогда не встретятся стосковавшиеся руки. Не погладят ее лица любящие пальцы. Не шепнут уста радостную тайну, — бдительное ухо рядом прилежно вслушивается в каждое слово. Неотвратимо, на веки веков перерезала проволочная сетка жизнь пополам.
И сердце затопляет любовь, мучительная, огромная, необъятная. Взгляд впивается в сплетения проволоки, глаза с покорным обожанием охватывают светлую дерзкую голову. Губы едва слышно шепчут:
— Теперь уже недолго.
— Разумеется, недолго. Впрочем, здесь не так уж плохо.
Но Наталка знает, что это неправда. Она смотрит на сотрясаемую бессильными рыданиями женщину. Ах, нет. Она, правда, всего лишь Наталка, девушка с табачной фабрики, цыпленок, но она разбила бы эти стены, ногтями разорвала бы спайки кирпичей, зубами вырвала решетки, если бы вдруг Анатоля…
— Помни, Эдек прекрасно меня заменит, пусть только не боится выступать. И вообще делайте все, что только можно, работа не должна останавливаться.
Разумеется. Все будет сделано. Внезапный стыд охватывает Наталку. Ведь вот Анатоль, он всегда обо всем и обо всех. А она все об Анатоле, об одном только Анатоле.
Но уходит она отсюда все же более сильной, чем пришла. Мысленно повторяет все поручения. Чтобы не забыть. Важно все, каждая мелочь. Важна даже она, тихая, невзрачная Наталка. Потому что все вместе они, будто капли в шумную реку, сливаются в одно великое дело. Все ему служат. Радость распирает сердце Наталки. Ведь она своими глазами смотрит в будущее, своими ногами идет к великому дню, своими руками строит великий день.
— И к тому же, как сказал Анатоль, уже скоро.
XIV
Господин комиссар полиции недоволен. Игнац вертится под равнодушным взглядом его бледных, рыбьих глаз. Обычные, холодные слова обрушиваются на него как удары кнута. У него ощущение, будто он неотвратимо тонет. Дрожащими руками цепляется за берег, пытается втащить на него свое ослабевшее тело.
Но господин комиссар презрительно оттопыривает губы.
— Все это ничего не стоит.
Глаза Игнаца так и мечутся по сторонам в поисках спасения. Нет, он не то чтобы лгал. Просто слова в его устах становятся проще, движения решительнее, глаза живее. Ряд смутных догадок, Игнац путается в них, как в липких водорослях, пытается создать нечто определенное, отчетливое, нечто, что удовлетворило бы, наконец, его хозяев.
— Все это пустяки. Где доказательства?
Никаких доказательств у Игнаца нет. Как же это? Чтобы с поличным, как дважды два? Крупные капли пота выступают у него на лбу.
Комиссар вертит в руках красный карандаш.
— Нет, я в тебе обманулся, ты не пригоден к этой работе.