Шмуэль-Йосеф Агнон - Под знаком Рыб
Я достал часы, посмотреть, не пришло ли время, назначенное для вечера памяти, увидел, что нет, еще не пришло, и, чтобы сократить себе ожидание, побрел вдоль улицы, от стены к стене, от одного траурного объявления к другому. Не думаю, что был в тот день в Иерусалиме еще кто-то, столь же осведомленный, как я, в именах и титулах всех тех, кто должен был в этот день читать поминальные молитвы.
И вдруг тревога снова охватила меня — не ошибся ли я в счете дней, не прошел ли уже давным-давно этот вечер памяти господина Кляйна. Я зашел в книжный магазин, спросил календарь. Продавец засмеялся и сказал:
— Мы уже на следующий год календари собираемся печатать, а вы ищете за минувший.
— Меня устраивает и старый календарь, — сказал я. И чтобы проверить даты, купил газету.
А уж раз в моих руках оказалась газета, то я читаю все и всякие статьи, которые опубликованы в ней в связи со шлошим господина Кляйна. Когда-то все деяния человека умещались в один короткий стих, вроде: «И ходил Енох перед Богом; и не стало его, потому что Бог взял его»[41], — а нынче, когда человеческая душа стала отзывчивей, а деяния людей умножились, уже нельзя исчерпать все похвалы человеку даже в одной статье.
А тем временем восьмой час приближается. Лавочники закрывают свои лавки и добавляют замок к замку по причине воров, которые размножились в Иерусалиме. Несутся по улицам автомобили и, подстать им, несутся прохожие, протискиваясь на бегу сквозь толпы женщин, торгующих всякой мелочью, и мужчин, продающих веники и метлы, и нищих, стоящих с протянутой рукой, и музыкантов, играющих на флейте, и всевозможных реформаторов мира, и разных безумцев с безумицами, и вихрастых подростков, развешивающих объявления, и степенных продавцов, выкрикивающих низкие цены, и тут же крутятся в этой толпе собаки, потерявшие своих хозяев, и хозяева, потерявшие своих собак. А как только выберешься из этого людского скопища, тут же тебя хватают за ноги чистильщики обуви, и, пока они делят между собой твои ноги, продавцы газет суют тебе свой товар в руки. Остановился прочесть газеты — тут же набежали на тебя всякого рода агитаторы и насовали тебе в руки свои брошюры и воззвания. Избавился от них — пришли женщины, навешали на тебя какие-то ленты. Хочешь заплатить им — пусто в кармане, карманники тем временем вытащили уже твой кошелек. Стоишь в расстройстве, хочешь вернуться домой — идет молодежное шествие. Остановился переждать, пока они пройдут, — промчался автомобиль, сбил осла. Побежал поднять осла — явились полицейские, стали бить тебя плетью, потому что ты всех задерживаешь и нарушаешь порядок. Вырвался из рук полицейских, нашел место укрыться от них — столкнулся с девушкой, на которую напали фанатики. В отместку за то, что она гуляла с англичанами, какой-то парень плеснул ей в лицо серную кислоту, и она ослепла. А граммофон вопит: «Как прекрасны шатры твои, Иаков», — а напротив радио поет: «Как счастлив ты, Израиль».
Тем временем зажглись вдруг фонари по всей улице, высветили картину с обнаженной женщиной на ней и громкоговоритель оглушительно закричал: «Спешите посмотреть, колдовство из колдовства». Фонари висят квадратные, и круглые, и полукруглые, они рассеивают темноту на улицах города, добавляют к свету луны и звезд. Иду я и читаю при их свете объявления о предстоящих концертах музыкальных ансамблей «Мы из народа» и «Трудно быть евреем». А граммофон орет: «Как прекрасны шатры твои, Иаков», — а радио напротив завывает: «Как счастлив ты, Израиль», — и громкоговоритель заглушает их голоса, и запах фалафеля наполняет воздух.
Но вот постепенно улица возвращается к обычному своему состоянию: автомобили бегут, люди спешат, одни отращивают буйный чуб, другие отращивают двойной подбородок, эти витают в воздухе на крыльях надежд, те полны сомнений и тревоги, и каждый мужчина — достопочтенный господин, и каждая женщина — изысканная госпожа, тараторят на всех мыслимых в мире языках, и у каждого во рту трубка, и у каждой в губах сигарета. Кафе забиты зелеными юнцами и седыми старцами, женщины крутят мужчинами, а мужчины женщинами. Она красит губы, а он пьет виски, о муза, дочь неба, какое мне до всего этого дело. И бары полны, толкутся солдаты мандатных властей, «пейте, друзья, и надейтесь, пока еще полон кувшин». И тут же я — иду по своим делам, помянуть умершего человека, — молчи, о муза, не взывай, потрясенная.
8Помост покрыт черным, и светильник, покрытый черным, освещает портрет умершего, висящий наверху, над помостом. И лицо его говорит о преуспеянии, даже смерть не изменила его к худшему.
Дом поминовения полон, и люди все еще прибывают. Тех, которые пришли первыми, распорядители усадили в средние ряды, а тех, кто входят последними, усаживают впереди, возле помоста. Самыми последними пришли те, кого проведут на помост.
Поднялся господин Штрайгольц, главный выступающий в любом месте. Сделал печальное лицо и начал шепотом, как человек, который не может говорить от сильного горя. Потом вдруг возвысил голос и поднял ладонь с растопыренными пальцами, словно искал слова, чтобы выразить всю глубину своей мысли. А как только нашел эти слова, так сразу начал изливаться в похвалах и выкрикивать: «Покойный был… Покойный был…» — а между «был» и «был» предавался воспоминаниям, где он видел покойного и прочее такое.
Закончив, сошел с помоста, пожал руки скорбящим родственникам, потом снова поднялся на помост и сел, как оратор, знающий, где его место.
После него на помост поднялся бывший учитель, ставший крупным банкиром. Как человек, отведавший вкус Торы и познавший вкус денег, он подчеркнул в своей речи достоинство покойного, которое заключалось в том, что в нем соединились вместе Тора и товар, и в силу этого обстоятельства он смог поставить на твердую финансовую основу несколько иерусалимских контор по выискиванию и выпрашиванию подаяний за границей, сумев, в конце концов, слить их в крупное общенациональное агентство, деятельность которого взращивает теперь национальный капитал и увеличивает мощь нашего народа.
Закончив свою речь, он спустился с помоста, пожал руки скорбящих и вернулся на свое место, как человек, которому не нужно ничего, кроме места где бы стать.
За ним поднялся на помост земляк покойного. Он припомнил его всеми почитаемый дом в стране исхода, где собирались члены «Ховевей Цион»[42] и приверженцы нашего древнего языка. Но более всего среди содеянного покойным в его родном городе следует отметить замечательный «обновленный хедер»[43], ставший прообразом той нынешней еврейской школы, от вод которой мы пьем и в сени которой живем.
Закончив свою речь, он спустился с помоста, пожал руки скорбящим и с трудом протолкнулся назад, потому что, пока он говорил, его место занял другой.
После него поднялся последний из выступающих, господин Аарон Эфрати, человек пожилой, представительный и уважаемый в народе. Он начал с восхваления покойного, который отдавал свои силы обществу в целом, не делая различия между бедным и богатым, поскольку, будучи сам рожден в богатстве и прожив всю жизнь в богатстве, он видел в богатстве нечто само собой разумеющееся, а не какое-то особое свойство, которое заставляет его обладателя делать различие между богатым и бедным. И когда он создал свой реформированный хедер, это не было поступком богача, который своих детей воспитывает в христианских школах, а учение в хедере оставляет на долю детей из простых семей, ибо он и своих детей воспитывал в том же обновленном хедере, чтобы они получили подлинно народное еврейское образование, и лишь затем послал их в гимназию и университет, чтобы они соединили свет иудаизма с красотой и полезными знаниями и могли выполнять заповедь: «Будь евреем и дома, и выходя из него»[44]. Под конец своей речи господин Эфрати обратился к детям покойного и сказал им: «Отец ваш оставил вам много незавершенных дел, ибо размах его начинаний был подстать размаху его великой личности. И хотя он умер, но вы живы, а сыновья должны продолжить дела отцов».
После господина Эфрати поднялся на помост кантор местной синагоги, вынул шестиклинную бархатную кипу, нагнулся, укрепил ее на голове, потом вынул канторский камертон, нагнулся, стукнул камертоном по столу, поднес к уху и запел: «Эль мале рахамим»[45].
Поскольку я не разбираюсь в музыке, ум мой свободен для размышлений. Вот я и размышляю, почему эта молитва, которая раньше заставляла трепетать мое сердце, теперь навевает на меня скуку. И еще думается мне, что бывают такие оперные мелодии, которые в устах исполнителей звучат как мольбы и молитвы, а иной раз мольбы и молитвы в устах канторов звучат как оперные арии. А кипа на канторской голове дрожит, и адамово яблоко по горлу бежит, то вверх поднимается, то вниз опускается, и голос его то вправо летит, то влево улетает, то к тем, кто скорбит, то к тем, кто их утешает, и поет он и тем, и другим: «Эль мале рахамим».