Элиза Ожешко - Ведьма
А когда они, утомленные кружением на одном месте, ходили по комнате, он высоко поднимал разгоревшееся лицо, и в его голубых глазах сверкали веселые искорки; а она, прижимаясь к нему плечом, одной рукой сжимала его синюю свитку, другой стирала фартуком пот с лица. Таким образом они медленно обходили комнату мерным шагом, по временам притопывая ногами. Он походил на молодой дуб, она — на белокорую березу. Все хозяева теперь повернулись лицом к середине комнаты и поглядывали на танцующую пару. Петр Дзюрдзя, поднося ко рту недопитую чарку водки, засмеялся тихим грудным солидным смехом; Максим Будрак, как будто небрежно глядя на дочь, радостно сверкал глазами. Оба соседа невольно взглянули друг на друга, без слов поняли один другого и кивнули головами.
— Если бы только была воля божья… — проговорил Петр.
— Отчего не быть воле божьей? — отвечал Будрак.
Жена Будрака, которая сидела между женщинами на скамейке у стены и уже пропустила чарку водки, слезливо и с чувством говорила соседкам:
— Уж я этого Клементия, ей-богу, люблю, как родненького сыночка…
Именно в эту минуту в корчму вошли Яков Шишка и Семен Дзюрдзя. Никто не обратил на них внимания. Даже по их одежде можно было узнать, что они занимали самое последнее место в обществе людей, среди которых жили. На них были старые тулупы без воротников, лоснившиеся от грязи и долгого ношения, рваная, старая обувь, которую они уже много лет носили только в мороз и снег, и помятые шапки с барашковой, изорванной в лохмотья, обшивкой.
Что же можно было сказать об их фигурах и лицах? Правда, старый Яков держался прямо, с торжественной осанкой; но он был небольшого роста, тощий, глядел на всех как-то исподлобья маленькими блестящими глазами лукаво и вместе недоверчиво, с хитрой, неискренной улыбкой на старых увядших губах. Что касается Семена с его медленной и робкой походкой, желтым цветом лица, вечно слезящимися покрасневшими глазами, то на всем лице его лежала печать унижения, когда он был трезв, и наглого упрямства, как только водка шумела у него в голове. Теперь он был только слегка выпивши и потому, никого не затрагивая, украдкой, робко проскользнул через корчму и вместе с Яковом вошел через узкие двери в другую, гораздо меньшую комнату, в которой помещались кабатчик и его семья.
Оттуда было слышно, как они громко и запальчиво разговаривали с евреем, прерывая друг друга, толкаясь локтями и поминутно порываясь к ссоре с хозяином этого заведения. Последний громко и так же запальчиво требовал от обоих, в особенности от Семена, следуемых ему денег. Это, однако, не помешало ему дать им по две чарки водки. Семен, выпив свою порцию, начал плакать и жаловаться на горькую долю свою и своих детей, затем потребовал от кабатчика еще одну чарку, а когда тот не хотел давать в кредит, то он, громко проклиная его, стал грозить ему кулаками. Еврей уступил и дал ему еще водки, осмотрительно записывая каждую чарку мелом на дверях.
Семен выпил. Его влажные глаза повеселели и заблестели. Он надвинул шапку на самые глаза и вышел из корчмы стремительным, хотя и неуверенным шагом. Перед корчмой, под звездным небом, он остановился и, ворча про себя, казалось, что-то обдумывал. Сильно напрягая зрение, он смотрел в ту сторону, в которой вдали темнела среди поля одинокая усадьба кузнеца, и быстро пошел по ведущей к ней тропинке, протоптанной у самых стен риг. Он шел то скоро и бодро, то медленно и вяло, низко опустив голову и постоянно бормоча про себя что-то непонятное. Два раза останавливался и опирался руками о заборы огородов; перед кузницей он остановился и опять задумался. Его, как видно, охватила тревога, потому что он подносил руку ко лбу и груди. Он перекрестился и прошел еще несколько шагов. Если бы он был трезв, то, вероятно, вернулся бы с дороги или вовсе не пошел бы сюда; но водка придавала ему храбрости и отнимала рассудок. Он положил руку на дверную задвижку и, еще раз перекрестившись, вошел в избу кузнеца. Хозяина не было дома. Аксинья в этот длинный зимний вечер, согретая теплом печи, уснула на своем сеннике. Над ее седой головой торчала прялка с золотистой куделью; брошенное веретено свешивалось с печи на шероховатой нитке, а с обеих сторон, у самых — ее плеч, лежали, словно раскрытые крылья, и спали две маленькие румяные правнучки, съежившись, как озябшие птички. В комнате стояли полумрак и тишина; огонь, горевший в печи, бросал бледные отблески на стекла окон, где мороз вырезал узоры хрустальных сияющих листьев. Петруся, сидя перед огнем на скамейке, наблюдала за варившейся едой и чинила одежду своей семьи; у ее ног лежало несколько детских рубашечек; на коленях она держала суконный кафтан мужа и отделывала его зеленой тесьмой. Несколько прошедших месяцев изменили выражение ее лица, отняли у ее узкого лба прежнюю ясность и придали очертанию рта выражение тихой тоскливой грусти. Однако она была свежа попрежнему, а ее румяное лицо и стройный стан, как всегда, дышали молодостью и силой. Продевая толстую иголку в толстое сукно и высоко поднимая руку с длинной ниткой, она пела вполголоса слова мрачной монотонной крестьянской баллады:
Матка сына зциха научае:
«Чему ты, сынку, жонки не караешь?..» —
«Ох, маю, маю нагайку малую
И буду караци жонку молодую!»
З вечора камора криком зазвинела…
А в полночь постель громко говорила…
А свитаючи, Ганулька не жила…
Тут она на минутку умолкла, продела нитку в иглу, поглядела своими серыми глазами на огонь и, опять согнувшись над шитьем, продолжала монотонное пение:
«Ой маци, маци! пакойница в хаци:
Порадзи цепер, гдзе жонку хаваци?» —
«Завези Ганулю в чистое поле,
Скажут людзи, что Гануля пшеницу поле,
А сам скачи на торг до Янова».
В Янове браты Ганули похаджаюць
И у швагра про спою сестру пытаюць:
«Гдзе Ганулю, сястру нашу, падзеу?»
Приехау до дому. «Слуги наймилейши,
Подайце кони мне найворонейши,
Поеду я до Ганули в поле:
Подайце мне скрыпку громку,
Заграю я про свою долю горку…
Бадай ты, матко…»
Двери отворились с протяжным скрипом. Петруся прервала пение и, повернув голову, увидела входящего Семена. Она хорошо знала его и не удивилась его приходу. Может быть, он пришел по делу к ее мужу. Она приветливо кивнула головой.
— Добрый вечер, Семен!.. Как поживаете?
Он ничего не отвечал, но, сделав несколько нетвердых шагов, остановился прямо перед ней и, широко раскрыв рот, вглядывался в нее. В его бледных глазах смешивались любопытство и тревога, дикая жадность и пьяное умиление, так что он имел страшный и в то же время смешной вид. Из его открытого рта в самое лицо женщины ударил запах водки. Он всунул руки в рукава полушубка и начал говорить испуганно и в то же время нагло:
— Петруся! Я к тебе с просьбой…
— А чего вы хотите? — спросила она.
— Если бы ты мне денег заняла… Ходил я сегодня на суд к мировому… Долги, говорит, заплатить нужно… Землю, говорит, продадут… Не продадут, говорю я, потому что не выкуплена… от правительства, значит, не выкуплена. А он велит долги платить… Я к старшине…
Так тянул он несколько долгих минут, несколько раз повторяя одно и то же. Она терпеливо слушала его, занятая своим шитьем; наконец подняла голову и спросила:
— Так чем же я могу тебе, Семенушка, помочь?
— Денег займи! — подступая ближе, повторил крестьянин.
— Нет… ей-богу, нет! Откуда у меня могут быть деньги? Все знают, что я пришла в избу мужа в одной юбке да в порванной кофте… и у него нет… побожусь, что нет. Достаток есть в избе, славу богу, а денег нет… мы еще оба молоды… Когда нам было собирать деньги?
— Врешь! — заворчал крестьянин, — денег у тебя достаточно — столько, сколько твоя душа захочет.
И, сменяя ворчливый тон на умоляющий, прибавил:
— Займи, Петруся!.. Смилуйся, займи… Что тебе мешает? Как скажешь своему приятелю, чтоб он тебе больше принес, то сейчас и принесет…
Глаза женщины с изумлением уставились в лицо крестьянина, которое от водки и волнения начало окрашиваться кирпичным румянцем.
— С ума ты сошел? — проговорила она. — Какой это у меня приятель, что по моему приказанию носит мне деньги?
Семен поднял ко лбу руку, как бы собираясь перекреститься, и одновременно с этим произнес пониженным от страха голосом, с глуповатым выражением лица:
— А чорт-то, а? Разве он не носит тебе денег, а?
При этих словах женщина, как ошпаренная, сорвалась со скамейки, глаза ее широко раскрылись, она вытянула руки вперед, как бы защищаясь от напасти.
— Что ты болтаешь! — закричала она, — человече, опомнись! Бог с тобой…
— А все-таки носит… — настаивал крестьянин, подступая еще ближе и не спуская с нее глаз. Она же быстро и очень громко говорила: