Форд Мэдокс Форд - Солдат всегда солдат. Хроника страсти
Вскоре майор Раффорд получил назначение в Индию. Приезжал он оттуда очень редко, и то ненадолго. Так Нэнси постепенно врастала в обстановку дома в Брэншоу-Телеграф. Мне кажется, это была самая счастливая пора в ее жизни. Вокруг полным-полно всякой живности: собаки, лошади. В доме преданные слуги. Кругом лес. Ну и, конечно, заботливые, милые Эдвард с Леонорой.
Все это происходило на моих глазах — я хочу сказать, я видел, как она взрослеет: каждый раз, когда Эшбернамы отдыхали в Наухайме, она присоединялась к ним на последние две недели. Она всегда была очень приветлива со мной, лет до восемнадцати даже целовала меня, желая спокойной ночи и доброго утра. Прыгала вокруг меня, как козочка, приносила то, что я просил, веселилась над моими рассказами о жизни в Филадельфии. Но я всегда чувствовал, что под маской беззаботности скрываются какие-то кошмары. Помню, однажды — ей было восемнадцать — мы сидели вдвоем в саду у фонтана с металлической решеткой: это было как раз во время одного из редких наездов в Европу ее отца. Леоноры с нами не было — она лежала с мигренью. Мы поджидали Флоренс и Эдварда, которые должны были подойти после водных процедур. Вы не представляете, как хороша была Нэнси в то утро.
Мы разговаривали с ней о соблазне лотерейной игры — то есть о моральной стороне этого дела. Она была в белом, высокая и хрупкая, как тростиночка. В то утро она первый раз сделала высокую прическу, и ее точеная шейка смотрелась особенно прелестно — так свежо и женственно. Она до того очаровательно ее выгибала, что кожа на горле казалась прозрачной — в ней, как в хрустальном стакане, отсвечивало озерцо воды, оставшееся от вчерашней ночной бури. Впечатление белизны усиливало то, что лицо ее пряталось в тени белого зонта, создававшего игру света и тени. Из-под широких полей белой соломенной шляпы с торчавшими колосками чуть-чуть выбивалась прядь темных волос. Я видел удлиненную, прелестно выгнутую шейку. Я следил, как она мило вскидывает брови, смеясь над какой-нибудь несуразностью, мелькнувшей в разговоре. Я радовался, видя, как расправляется складочка на переносице, как румянец начинает играть на щеках. Оживляются фиалковые глаза… И вот этот живой белоснежный цветок, это ангельское чистое создание — Господи, подумать только! Ведь она была как парус чиста и совершенна в каждой своей линии, каждом движении. Подумать только, что ей никогда уже больше… Увы, не бывать тому. Не могу в это поверить…
В общем, мы болтаем о моральной стороне лотерейного бизнеса. И вдруг прямо у нас за спиной, со стороны беседки, раздается громоподобный голос ее отца. По звуку он напоминал вой корабельной сирены с очень узким сечением. Я оборачиваюсь посмотреть. И вижу: высокий, молодцеватый, военной выправки господин лет пятидесяти прогуливается с одним итальянским бароном, у которого, по слухам, какие-то свои интересы в Бельгийском Конго. Похоже, они обсуждают, как надо обращаться с местным населением, раз военный рубит сплеча: «К черту человеколюбие!» Повернувшись к Нэнси, вижу, что она закрыла глаза, а лицо у нее белее скатерти — во всяком случае, белее, чем ее платье, это точно: на том хотя бы отражаются розовые точки от гравия, которым посыпаны садовые дорожки. Когда она сидит вот так, с закрытыми глазами, на нее больно и страшно смотреть. «Боже! — выдохнула она, и я почувствовал, что ее ладонь, что-то судорожно искавшая, опустилась на мою руку. — Ну что ж это я? Пожалуйста, не говорите моему отцу. Просто вспомнились прошлые кошмары… — Тут она открыла глаза и сказала, глядя прямо на меня: — Святые угодники могли бы смилостивиться и пощадить грешную душу. Никакой грех не сравнится с этой пыткой».
Говорят, бедняжка всегда просила оставлять свет ночью, даже в спальне… И однако же, я не знаю, кто бы еще так же ласково и мило общался с отцом, как она. Подойдет к нему, возьмет за лацканы сюртука и, глядя в глаза, начнет расспрашивать, как он провел день, что делал, чем занимался, и то и дело целует его в наклоненную макушку. Да, кто-кто, а она была отменно воспитана.
Бедный, несчастный отец готов был ползать перед Нэнси на коленях, прося прощения, и никто лучшее ее не мог бы его успокоить. Возможно, и этому ее научили святоши. Единственное, что ее обезоруживало, — особенно если ее заставали врасплох, — это его голос, резкий не терпящий возражений. Уж не оттого ли, что святые угодники, допустившие, чтоб ее подвергли за какие-то грехи этой пытке, всегда возвещали о своем появлении трубным гласом ее папаши? В ее детских кошмарах именно с этого звука начинались все их семейные обеды…
По-моему, в начале главы я уже упоминал о том, что Леонора позже описывала последние дни их пребывания в Наухайме, после моего отъезда оттуда, как медленную, изнурительную борьбу один на один с невидимым соперником. Еще я говорил, что Нэнси все время порывалась пойти на прогулку вдвоем с Эдвардом. Ведь они так делали годами. И вот теперь Леонора решила пресечь эту давнюю привычку. А сделать это оказалось совсем не просто. Нэнси привыкла отстаивать свою независимость. Она хотела, чтобы ее привычки уважали, ведь они с Эдвардом одни в течение многих лет гуляли по окрестностям, гоняли крыс, кроликов, ловили форелей в Фордингбридже, ездили по соседям — кстати, излюбленное времяпрепровождение Эдварда, — навещали арендаторов. И в Наухайме они всегда вместе по вечерам ходили в казино — если только Флоренс не покушалась на его свободное время. Кстати, это доказывает, насколько невинными были отношения этих двоих, — ведь даже у ревнивой Флоренс не возникло и тени подозрения. Благодаря Леоноре в доме было заведено ложиться спать в десять вечера.
Не знаю, как уж ей удалось, но за то время, пока они жили в Наухайме, она ухитрилась ни разу не оставить их наедине, если не считать встреч среди бела дня, в местах, где полно народу. Организуй такую слежку протестантка, и это неминуемо поселило бы в душе девушки неуверенность в себе. Однако у католиков это неплохо получается — возможно, сказывается привычка не задавать лишних вопросов и выбирать укромные местечки для наблюдения. И потом, мне кажется, ей на руку сыграли два обстоятельства — смерть Флоренс и усиливавшееся физическое недомогание Эдварда. Он выглядел совсем больным: начал горбиться, у него появились мешки под глазами, стал очень рассеянным.
А Леонора, по ее собственным словам, глаз с него не спускала — как злобная кошка, которая цепко следит за ничего не подозревающим голубком на мостовой. Она, по-моему, и в этой молчаливой слежке проявила себя неисправимой католичкой — этот народ, католики, привык гнуть свое и ни в коем случае ни в чем не признаваться. А мысли у нее появлялись всякие; иные из них даже на расстоянии, без слов, передавались Эдварду. Вначале у нее зашевелилось подозрение: уж не винит ли он себя в смерти Флоренс или просто сильно переживает? Но как ни всматривалась, ни вслушивалась, как ни поминала она Флоренс обиняком в присутствии девочки, ничто не подтверждало ее подозрение о том, что он раскаивается или казнит себя. Эдвард не мог допустить, что Флоренс покончила с собой, не оставив ему записки, не обратив в его адрес хотя бы гневную тираду. А раз так, это сердце — никто не смог бы его в этом разубедить. Флоренс, пока была жива, расписала ему во всех подробностях, как она поступит, если решится на самоубийство. Она, видите ли, считала, что так будет романтичнее.
Нет, никакого раскаяния Эдвард не испытывал. Он сумел внушить себе, что ему не в чем себя упрекнуть: по отношению к Флоренс он всегда вел себя, как и подобает галантному кавалеру, — за исключением тех двух часов перед ее смертью. Леонора догадалась об этом, во-первых, по его глазам, во-вторых, отметив про себя, как, нагнувшись над гробом Флоренс, он потом выпрямился и расправил плечи — и еще по тысяче других мелочей. Скажем, в разговоре с девочкой она вдруг ни с того ни с сего упомянет Флоренс, а у него ни один мускул не дрогнет — он вообще ухом не ведет: сидит, уставившись в одну точку на скатерти неподвижными, налитыми кровью глазами. В то время он сильно пил — каждый вечер допоздна засиживался за рюмкой.
Нэнси этого не видела. Потому что из-за Флоренс ее заставляли ложиться спать в десять вечера. Впрочем, это требование она еще могла понять — ведь пока они носили пусть неофициальный траур по Флоренс, ей не следовало появляться в публичных местах вроде казино. Но вот того, что ее не пускают гулять вдвоем с дядей вечером в парке, она принять не могла. Не знаю точно, какое объяснение придумала Леонора — возможно, что-то насчет ежевечерней заупокойной молитвы, которой, полагала она, им с Нэнси необходимо поминать покойную. Но однажды вечером, спустя примерно две недели таких благочестивых деяний, девочке, видимо, надоело, и она снова запросилась на прогулку с Эдвардом. Леонора, исчерпавшая все доводы, не знала, что и возразить, и вдруг Эдвард сам пошел на попятную. Он только закончил обедать и медленно вставал из-за стола, опустив голову.