Торнтон Уайлдер - Каббала
Не в меньшей мере сказался выстрел и на Астри-Люс. Она опомнилась, испытывая ужас от того, что могла ранить Кардинала, затем ее охватил страх, что он никогда ее не простит, и страх этот оказался сильнее страдания, которым была ее жизнь без веры. Мне выпало доставлять от одного к другой и обратно их первые письма, полные любви и тревоги. В тот день, когда Астри-Люс и Кардинал обнаружили, что живут в мире, где подобные вещи могут быть прощены, что не существует проступков, настолько тяжких, чтобы любовь не смогла их понять и забыть о них, в тот день для них началась новая жизнь. Их примирение так и не облеклось в слова, но до самого конца осталось в простом обличьи надежды. Они жаждали вновь увидеть друг друга, однако свидание было уже невозможным. Оба мечтали об одной из тех долгих бесед, которых не дано вести никому из живущих на этой земле, но которые так легко воображаются в полночь, когда человек одинок и мудр. Не существует ни слов, достаточно сильных, ни поцелуев, достаточно властных, чтобы исправить созданный нами хаос.
Он получил разрешение возвратиться в Китай, и через несколько недель отправился в плавание. Спустя пару дней после выхода из Адена, он заболел лихорадкой и понял, что скоро умрет. Позвав к себе капитана и судового врача, он сказал им, что если они погребут его в море, на них, быть может, обрушится негодование Церкви, но что они тем самым выполнят заветнейшее из его желаний. Он принял все меры, чтобы вина за столь вопиющее нарушение правил легла на него одного. Лучше, много лучше быть выброшенным в волны Бенгальского моря, на потребу проплывающей мимо акуле, чем лежать, грешнику из грешников, под мраморной плитой с неизбежным «insignis pietate»92 и неотвратимым «ornatissimus»93.
Часть пятая. Сумерки богов
Когда наступило время и мне расстаться с Римом, я отвел несколько дней на то, чтобы отдать последнюю дань приличиям – как их понимают в этом городе. Я послал записку Элизабет Грие, назначая на канун моего отъезда последний долгий ночной разговор. «Есть несколько вопросов, – написал я, – которые мне хочется Вам задать, и на которые никто больше ответить не сможет». Затем я пошел на виллу Вей-Хо и около часа провел с сестрой Кардинала. Цесарки были теперь не так голосисты, как прежде, а кролики все еще бродили по саду, высматривая, не мелькнет ли где фиолетовая сутана. Я съездил в Тиволи и сквозь железные ворота в последний раз осмотрел виллу Горация. Она уже выглядела так, будто несколько лет никто в ней не жил. Мадемуазель де Морфонтен возвратилась в свои французские владения и жила совершенной затворницей. Говорили, что она не распечатывает писем, но я все же послал ей несколько прощальных слов. Я даже провел полдня в душных комнатах дворца Аквиланера, где донна Леда под большим секретом поведала мне последние новости касательно скорого замужества дочери. По-видимому, молодому человеку не удалось предъявить никаких кузин и кузенов, принадлежащих даже к самым легковесным из европейских дворов, он был просто-напросто итальянцем, но зато владел дворцом, устроенным на современный манер. Наконец-то и в доме Аквиланера появится ванная комната. Как летит время!
Самой значительной данью из упомянутых была поездка к могиле Маркантонио. Я отыскал ее вблизи сельского кладбища, лежащего невдалеке от виллы Колонна-Стьявелли. В освященной земле мальчику было отказано, но мать, полная любви и смятения, придумала соорудить из камней и вересковых деревьев ложную стену, хотя бы по видимости включавшую его могилу в число тех, чьих владельцев Церковь полагает безопасным рекомендовать для участия в Судном Дне. Здесь я присел и приготовился к размышлениям о нем. Возможно, я был единственным человеком на свете, понимавшим, что привело его сюда. Последняя дань дружбы и состояла в том, чтобы поразмышлять о юноше. Но пели какие-то птицы, на ближнем поле крестьянин с женой ковырялись в земле, пекло солнце. Сколько я ни старался, мне не удавалось сосредоточиться на моем друге; я без труда припоминал его облик, размышлял о его растраченной жизни, но подлинно элегические воспоминания ускользали от меня, Маркантонио. Пристыженный, я возвратился в Рим. Впрочем, я провел за городом восхитительный день; погода тем июнем стояла незабываемая.
Было и еще одно знакомство, которого я не мог обновить: я не мог пойти повидаться с Аликс д'Эсполи. При каждой нашей случайной встрече ее опущенные долу глаза говорили мне, что продолжительных бесед у нас с ней никогда больше не будет.
Грустным оказалось и прощание с моим жилищем. Мы с Оттимой провели несколько часов, укладываясь, склонив над ящиками головы, полные мыслей о близкой разлуке. Она возвращалась в ресторанчик на углу. Задолго до того, как я купил билет, она начала молиться за тех, кто подвергает себя опасностям моря, и отмечать ветреные дни. После изнурительной борьбы с собой я решил оставить ей овчарку. Преданность Курта делилась между нами поровну; в Европе или в Америке – он все равно будет тосковать по отсутствующему другу. Оттиме и Курту предстояло стариться вместе, заполняя общую жизнь знаками трогательного взаимного внимания. Готов поклясться, что еще до того, как я на последнюю ночь перебрался в отель, Курт знал, что я его покидаю. В том, как он отнесся к неизбежному, присутствовало благородство, которого мне недоставало. Он положил одну лапу мне на колено и в глубоком смущении посмотрел сначала направо, потом налево. Вслед за этим он лег, поместив между лапами морду, и дважды гавкнул.
Придя в полночь к Элизабет Грие, я нашел ее сидящей в библиотеке, которую каталогизировал Блэр. Маленькая, аккуратная головка мисс Грие устало никла, и после довольно бессвязного разговора я встал, намереваясь откланяться. Она напомнила мне, что я собирался задать ей какие-то вопросы.
– Мои вопросы, пожалуй, труднее сформулировать, чем ответить на них.
– Все же попробуйте.
– Мисс Грие, известно ли вам, что вас вместе с вашими друзьями прозвали «Каббалой»?
– Да, конечно.
– Мне больше никогда не увидеть подобной компании. И все же у вас, как мне кажется, есть некая тайна, в которую я так и не смог проникнуть. Можете вы сказать мне хоть что-то, из чего я пойму, что вы собой представляете, как находите друг друга и что делает вас отличными от остальных?
Мисс Грие потребовалось несколько минут, чтобы обдумать ответ. Она сидела, со странной улыбкой поглаживая кончиками пальцев кожу под волосами на левом виске.
– Да, – произнесла она, – сказать я могу, но мой ответ вас только рассердит. Кроме того, это очень длинная история.
– Она не длинная, мисс Грие, вам хочется сделать ее длинной, потому что вы не любите, когда гости уходят от вас до рассвета. Впрочем, я готов слушать часами, если вы пообещаете пролить хоть какой-то свет на Каббалу и обеды на вилле Горация.
– Ну хорошо, Сэмюэль, но первым делом вам следует знать, что с принятием христианства древние боги не умерли. Чему вы улыбаетесь?
– Вы великолепны. Вы решили затянуть объяснения так, чтобы они продлились целую вечность. Я спрашиваю о Кардинале, вы начинаете с Юпитера. Так что же случилось с богами древности?
– Естественно, начав лишаться приверженцев, они стали терять и некоторые атрибуты своей божественности. Они обнаружили даже, что могут умереть по собственному желанию. Однако, стоит любому из них умереть, как его божественная сущность немедленно передается кому-то еще; в ту минуту, когда умирает Сатурн, какой-то человек в каком-то из уголков Земли ощущает, как в него внезапно вселяется новая личность, не позволяя ему даже пошевелиться, словно смирительная рубашка, понимаете?
– Ну будет, будет, мисс Грие!
– Я предупреждала, что вы рассердитесь.
– Но не хотите же вы уверить меня, что все это правда?
– Я не собираюсь говорить вам, правда это, аллегория или просто нелепый вздор. – Я собираюсь прочитать вам попавший в мои руки удивительный документ. Он написан одним голландцем, который в 1912 году стал богом – Меркурием. Послушаете?
– Он имел какое-то отношение к Каббале?
– Да. И к вам тоже. Потому что я иногда думаю, что новый Меркурий – это вы. Налейте себе кларета и слушайте, только молча:
"Я родился в 1885 году в Голландии, в доме приходского священника и сызмала был горем семьи и ужасом нашей деревни – маленький врун и вор, упивавшийся своим здоровьем и бойким умом. Настоящая же моя жизнь началась в двадцать семь лет, когда я однажды утром испытал первый из приступов мучительной боли, возникавшей в самом центре головы. То было мое посвящение. Какая-то немилостивая рука выгребла из чаши моего черепа помещавшиеся в ней серенькие мозги и наполнила ее божественным газом инстинктивного знания. В этом процессе участвовало и тело: каждой микроскопической клетке предстояло пройти через преображение; я больше не мог заболеть, состариться или умереть – разве что по собственному выбору. Поскольку я стал историком богов, мне предстояло с этого дня записывать все, что с ними случается, ибо Аполлон, вследствие некоего чудовищного проявления законов духа, уже с семнадцатого столетия не мог полностью вочеловечиться: одна рука его оставалась увечной.