Михаил Загоскин - Москва и москвичи
У ворот воксала мы взяли билеты и, пройдя несколько шагов двором, подошли к крыльцу, на котором стояли жандармы и полицейский чиновник. В самом воксале почти никого еще не было.
Надобно сказать правду, трудно было бы придумать что-нибудь лучше и приятнее этого сборного места посетителей Петровского парка. Крытые широкие террасы, прекрасные галереи, чистые красивые комнаты и огромная зала в два света истинно изящной архитектуры; совершенная свобода: все мужчины в сюртуках, все дамы в шляпках; хороший ужин, музыка для желающих танцевать, отличный хор цыган для тех, которые любят цыганские песни, — а этих любителей в Москве очень много; полковая музыка и фейерверк для всех. Одним словом, воксал Петровского парка мог бы стать наряду с лучшими европейскими заведениями в этом роде, если бы у нас было побольше хороших летних дней и поменьше людей, для которых за морем все мило, а дома все не по душе. Исполнение первого условия зависит не от нас, хотя и в Москве иногда лето бывает прекрасное; что ж касается до второго условия, то, бог милостив, авось и оно когда-нибудь сделается для нас возможным: ведь не век же нам оставаться детьми, для которых чужая игрушка всегда кажется лучше своей.
Через полчаса собралось в воксал человек полтораста. Вот первая ракета зашипела, взвилась под облака и рассыпалась огненным дождем над кровлей воксала. В одну минуту опустели все залы: боковые террасы и средний балкон покрылись зрителями. Я также вместе с моим неразлучным товарищем вышел на балкон. Огненная потеха продолжалась минут десять и окончилась, как следует, павильоном, или букетом, то есть полсотнею ракет и двумя бураками, которые взлетели в одно время на воздух. Мы возвратились в большую залу, прошли по ней раза два и, когда музыка заиграла вальс, присели в уголку подле двух дам. Их лица показались мне знакомыми, но если б мой товарищ не назвал этих дам по имени, то я не скоро бы отгадал, что имею честь сидеть подле двух артисток французской труппы. Они разговаривали между собой довольно громко, и, разумеется, дело шло о притеснениях и обидах, — обыкновенный разговор всех актрис, из которых я еще не встречал ни одной, которая не была бы чем-нибудь обижена или притеснена. В особенности одна из этих артисток, женщина лет за сорок, горько жаловалась на несправедливость начальства, не дозволяющего ей играть молодых любовниц и отдающего эти роли девчонке неопытной, бездарной, которая нравится публике только потому, что всем делает глазки и перемигивается с креслами.
— Представьте себе, — говорила она, разумеется, по-французски, — эта мерзкая интриганка, которой бы следовало занимать в нашей труппе место ютилите или даже аксессуара, лезет в первые амплуа и хочет играть все роли госпожи Алан! Надобно же иметь медный лоб!.. А как дерзка, как нагла! Третьего дня она до того кривлялась и кокетничала с каким-то господином, который сидел в первом ряду кресел, что забыла свою реплику, — начала врать вздор, сбила совершенно с толку суфлера да его же, бедного, толк ногою в самый нос!
— Что вы говорите!
— Да, да! Этого никто не заметил, а я видела, — точно видела!
— Так что ж он не пожалуется?
— И, ma chere! Да как он смеет? Ведь у нее так много протекторов: весь город и все предместия.
— Как вы злы, ma chere!
Сначала я слушал с некоторым любопытством эту закулисную болтовню, но под конец мне сделалось скучно, и я обратил все внимание на французскую кадриль, в которой кавалеры танцевали в шляпах, а дамы в шляпках, в мантильях и даже одна в своем бурнусе. Глядя на кадриль, я невольно вспомнил, как отличался тому лет сорок назад в этом классическом танце, с какой отчетливостью выделывал свои балансе, па-де-коте и шасе-ан-аван, с какой легкостью выполнял я этот блестящий па-де-ригодон, доступный только для первых учеников незабвенной памяти знаменитого московского танцмейстера Меранвиля.
«И эти пешеходы, — подумал я, поправив с гордостию мой галстух, — воображают, что они танцуют французскую кадриль!.. Нет, господа, мы не так ее танцевали в старину!.. Что это такое?… Дамы еще как будто бы делают какие-то па, а эти жалкие кавалеры… да они просто ходят и даже не в такт… И это называют танцами!..»
Первая кадриль кончилась; вслед за нею составилась другая.
— Кто эта молодая девица? — спросил я у моего товарища. — Вот, что танцует против нас… в розовой газовой шляпке с белыми цветами?… Как она хороша собою!
— Да, это правда! Только она не девица.
— Неужели замужем?
— И уж давно, то есть несколько лет.
— Вот этого бы я никак не подумал. Как она грациозна!
— Да!
— Какая пленительная улыбка!
— Да!
— Я думаю, она должна быть очень любезна и мила?
— Да, говорят, что она любезна и мила.
— Говорят? Так вы с нею не знакомы?
— Нет, знаком; да мне без малого пятьдесят лет, а эта дама разговаривает и даже кланяется только с теми, которым не более тридцати. Уж, видно, у нее такая привычка.
— Однако ж она разговаривает со своим кавалером, а он, кажется, человек пожилой.
— Кто? Этот господин с рыжеватой бородкой?… О, это другое дело! Он один из московских львов, а эти господа пользуются всеми правами молодых людей; да и кому придет в голову, что человек пожилой решится носить бороду, одеваться по модной картинке и танцевать до упаду?
— Понять не могу, как есть люди, которые, прожив полвека…
— Дурачатся наравне с молодыми повесами?… Да, это, конечно, странно, а особенно когда между ними встречаются, хотя и очень редко, однако ж все-таки встречаются, люди весьма неглупые. То-то и есть, видно, ум и благоразумие не всегда уживаются вместе.
— Полно, так ли? — сказал я. — Англия наполнена чудаками, которых странные поступки и нелепые причуды не доказывают большого благоразумия, а ведь, право, англичане люди вовсе не глупые и весьма благоразумно обрабатывают свои дела; а если надобно подняться на хитрости, так проведут хоть кого и за пояс заткнут своих ветреных соседей, несмотря на все их остроумие.
— Об англичанах не говорите! Их странности имеют своим основанием совсем другую причину. Англичанин оденется каким-нибудь шутом или станет поступать вопреки всем принятым обычаям вовсе не для того, чтоб обратить на себя внимание или отличиться чем-нибудь от других: он это делает по гордости. У себя дома он еще соблюдает некоторые приличия, но вне своего отечества англичанин ставит себя выше всякого общего мнения: он делает все, что ему придет в голову, и, выполняя свои причуды, не заботится нимало, что скажет об этом общество, которого мнением он вовсе не дорожит. Да вот, кстати, — посмотрите на этого господина, у которого сюртук опускается до самых пяток… ну, вот, что танцует с дамою и лиловой шляпе. Он путешественник, англичанин и, могу вас уверить, человек очень умный.
Я взглянул и онемел от удивления. Представьте себе господина пожилых лет, высокого и худощавого, в долгополом неуклюжем сюртуке, в башмаках и штиблетах; представьте себе на длинной, бесконечной шее угрюмое и бледное лицо, осененное огромным носом, гладко выбритый подбородок, обхваченный снизу тонкой каймою рыжих волос, и пару серых оловянных глаз, из которых в правый воткнута черепаховая лорнетка. Представьте себе, что это святочное пугало не танцует французской кадрили, — хотя и это было бы довольно забавно, — но работает как лошадь, коверкается, изгибается, прыгает, переплетает ноги и выделывает ими такие узоры, что глазам не веришь. Его дама закрывает платком рот. Все вокруг его смеются вслух, хохочут ему в глаза; что ж он — сердится? Нет. Сам смеется? Нет. Он продолжает с тем же самым важным и неподвижным лицом вырабатывать с механическою точностию разные танцевальные сальто-мортали, один другого вычурнее и глупее. Ну, точь-в-точь огромная выпускная кукла, которая двигается и прыгает до тех пор, пока в ней не сойдет пружина.
— И вы говорите, — сказал я камергеру, — что этот нарядный шут умный человек?
— И умный, и рассудительный, и очень просвещенный.
— Да помилуйте! Станет ли умный человек выкидывать такие балаганные штуки в присутствии целого общества?
— Но если он совершенно равнодушен и к похвалам и к насмешкам этого общества, так оно как будто бы для него не существует.
— Как не существует, когда он из кожи лезет, чтоб позабавить всю честную компанию?
— Да он вовсе никого не забавляет — и не думает об этом.
— Так из чего же он трудится?… Зачем делает такие удивительные скачки?…
— Зачем?… Чтоб вспотеть хорошенько. Он говорит, что это необходимо для его здоровья.
Кадриль кончилась; англичанин обтер платком лицо, кивнул головою даме, запустил обе руки в карманы своего сюртука и пошел, переваливаясь с ноги на ногу, в ту сторону, где раздавались песни цыган. Мы отправились вслед за ним. В конце длинной галереи сидели полукружием смуглые певицы, не слишком красивые собою, но все с блестящими черными глазами. Трудно было бы отгадать по их платью, что они цыганки; их прежний наряд, с перекинутым через одно плечо платком, был гораздо живописнее. Теперь они как две капли воды походят на горничных девок самого низшего разряда, которые принарядились, чтоб идти под качели. Позади их стояли рослые цыгане в купеческих кафтанах и сибирках. Насупротив, также полукругом, поставлены были в несколько рядов стулья; на них сидели по большей части дамы, а мужчины толпились кругом, ходили взад и вперед или сидели вдоль стен залы на обитых ситцем скамьях.