Уильям Фолкнер - Свет в августе; Особняк
— Тс-с-с-с! — сказала она. — Да. У них нет выхода. Когда они узнают…
— Ага, — сказал он. Его глаза потухли, они отпустили ее и снова окутали невидящим взглядом. Глядя в них, она будто видела ими себя: ничтожней ничтожного, пустячней щепки, плавающей в луже. Затем его глаза сделались почти человеческими. Он начал оглядывать женское жилище, как будто прежде ничего подобного не видел: тесную комнату, теплую, неопрятную, пропахшую розово-женским.
— Бабья пакость, — сказал он. — Перед лицом Господним. — Он повернулся и вышел. Немного погодя женщина поднялась. Она стояла неподвижно, комкая одежду и бессмысленно смотрела в дверной проем, словно не зная, что делать дальше. Потом побежала. Она ринулась к двери, налетела на нее, захлопнула, заперла, привалилась к ней, тяжело дыша и вцепившись в ключ обеими руками.
На другое утро во время завтрака хватились сторожа и мальчика. Они исчезли бесследно. В полицию заявили сразу. Черный ход, ключ от которого был у сторожа, оказался незапертым.
— Это потому, что он знал, — сказала диетсестра начальнице.
— Что знал?
— Что этот ребенок, этот мальчишка Кристмас — нигер.
— Кто? — переспросила начальница. Откинувшись в кресле, она сердито смотрела на диетсестру. — Ниг… Не верю! — закричала она. — Не верю!
— Вы можете не верить, — ответила та. — А он это знает. Поэтому он его и выкрал.
Заведующей приютом шел шестой десяток; у нее было дряблое лицо и добрый, нерешительный взгляд неудачницы. «Я этому не верю! — сказала она. Но на третий день сама вызвала диетсестру. Выглядела она так, будто ни разу за эти дни не спала. У диетсестры, напротив, вид был вполне свежий, вполне безмятежный. Она не дрогнула даже тогда, когда начальница сказала ей, что сторожа и мальчика разыскали. «В Литтл-Роке. Он пытался сдать там мальчика в приют. Его приняли за ненормального и задержали до прихода полиции. — Она посмотрела на младшую. — Вы говорили мне… На днях вы сказали… Откуда вам это известно?»
Диетсестра не отвела взгляда.
— Мне не известно. Я понятия не имела. Конечно, я понимаю — то, что дети прозвали его нигером, ничего не значит…
— Нигером? — повторила хозяйка. — Дети?
— Они не первый год зовут его нигером. Порой мне кажется, что у детей есть способность понимать такие вещи, которых люди моих или ваших лет просто не замечают. У детей и у стариков вроде него, вроде этого сторожа. Вот почему он всегда сидел в дверях, когда они играли на дворе: следил за мальчиком. Может быть, он догадался потому, что слышал, как дети зовут его нигером. Но, может быть, и раньше знал. Если помните, они тут появились почти одновременно. Он у нас и месяца не проработал до той ночи… под рождество, помните… когда Чар… когда ребенка нашли на ступенях? — Она говорила гладко, наблюдая за смущенным, обескураженным взглядом старшей, которая смотрела ей в глаза так, словно не могла оторваться. Сама же она глядела ласково и невинно. — Мы разговорились на днях, и он все пытался мне что-то сказать про ребенка. Что-то он хотел сказать мне — кому-нибудь сказать — но в конце концов, наверно, побоялся, не захотел, и я ушла. Я совсем об этом забыла. Как-то вылетело у меня из головы… но тут… — Голос у нее пресекся. Она смотрела на старшую, а лицо ее прояснялось, как будто ее внезапно осенило; никто бы не мог определить, притворство это или нет. — А-а, так вот почему… А-а, теперь я все поняла. Ведь что было за день до того, как они исчезли, скрылись? Я шла по коридору, к себе; как раз в этот день у нас был разговор — когда он мне что-то начал рассказывать, а потом передумал; и вдруг — он навстречу, останавливает меня; я еще, помню, удивилась — раньше никогда его в доме не видела. И он сказал… он говорил, как ненормальный, и выглядел, как ненормальный. Я испугалась, до того испугалась, что двинуться не могла, да еще он дорогу загораживает… и говорит: «Ты ей сказала?» Я спрашиваю: «Кому? Что сказала? — и тут понимаю, что он о вас говорит: передала ли я вам, что он пытался завести со мной разговор о мальчике. Чего он хотел, что я должна была передать — непонятно; я уже закричать хотела, но тут он сказал: «Что она сделает, если узнает про это?» — как отвечать, как от него отделаться — ума не приложу, но тут он сказал: «Можете не говорить. Я сам знаю, что она сделает. Она пошлет его в приют для нигеров».
— Для негров?
— Сама не понимаю, как мы могли так долго этого не замечать. Только посмотрите на его лицо, на глаза, на волосы. Конечно, это ужас. Но больше его некуда девать, правда?
Нерешительные, встревоженные глаза начальницы смотрели сквозь стекла очков затравленно, студенисто, словно она пыталась уловить что-то за пределами их физической зоркости. — Но зачем ему понадобилось увозить ребенка?
— Ну, если хотите знать мое мнение, то, по-моему, он ненормальный. Вы бы видели его в коридоре в тот веч… в тот день. Конечно, это плохо для ребенка — после нас, после того, как он воспитывался с белыми, отправиться в негритянский приют. Не его вина, что он нигер. — Но и не наша ведь… — Она умолкла, глядя на старшую. Глаза начальницы смотрели из-за стекол все так же загнанно, нерешительно, безнадежно, губы ее дрожали, когда она выговаривала слова. И слова были безнадежные, но при этом — достаточно решительные, достаточно определенные.
— Мы должны пристроить его. Пристроить немедленно. Кто к нам обращался? Если вы дадите мне папку…
Когда мальчик проснулся, его несли. Была кромешная тьма и холод; его нес вниз по лестнице кто-то, двигавшийся безмолвно и с бесконечной осторожностью. Между мальчиком и державшей его рукой был зажат комок, в котором он угадал свою одежду. Он не вскрикнул, не проронил ни звука. По запаху, по воздуху он догадался, что находится на черной лестнице, ведущей от задней двери к комнате, где с тех пор, как он себя помнил, среди сорока других кроватей стояла его кровать. И, опять же по запаху, догадался, что несет его мужчина. Но он не проронил ни звука и лежал неподвижно, расслабленно, как во время сна, плыл высоко на невидимых руках, ехал, медленно спускался к задней двери, которая выходила на площадку для игр.
Он не знал, кто его несет. И не беспокоился из-за этого, ибо думал, что знает, куда его несут. Вернее — зачем. Но и куда несут — не беспокоился. История была двухлетней давности, в ту пору ему шел четвертый год. Однажды они не досчитались девочки Алисы, ей было двенадцать лет. Он любил ее — настолько, что позволял себя нянчить; а может быть, за это и любил. Для него она была взрослой и почти такой же большой, как женщины, распоряжавшиеся его едой, мытьем и сном, — с той только разницей, что она не была и так и не стала его врагом. Однажды ночью она его разбудила. Она прощалась с ним, но он этого не понял. Он был сонный, недовольный, так и не проснулся как следует — и не протестовал только потому, что она всегда старалась быть с ним ласковой. Он не понял, что она плачет, ибо не знал, что взрослые плачут, а к тому времени, когда узнал, память уже забыла о ней. И так же, не протестуя, он уснул, а наутро ее уже не было. Исчезла, не оставив следов, даже старой одежды, и сама кровать, на которой она спала, уже была занята новым мальчиком. Он так и не узнал, куда она делась. В тот день он слышал, как несколько взрослых девочек, собиравших ее в дорогу, говорили — приглушенно, таинственно, все еще с придыханием, будто собирали невесту — о новом платье, о новых туфлях, об экипаже, который ее увез. Тогда он понял, что она уехала навсегда — сгинула за железными воротами стальной ограды. И тогда он словно увидел ее: фигурку, которая в момент исчезновения за слязгнувшимися воротами стала героической и, не уменьшаясь в размерах, таяла в чем-то безымянном и великолепном, как закат. Больше года прошло, прежде чем он узнал, что она была не первой — не будет последней. Что и другие — не одна Алиса — исчезали за слязгнувшимися воротами, в новом платье или новом комбинезоне, с аккуратным, маленьким — порою меньше коробки от туфель — узелком в руках. Он думал, что именно это и происходит с ним сейчас. Он думал, что теперь ему понятно, как им всем удавалось исчезнуть, не оставив после себя следов. Он думал, что их уносили, как и его, в глухую полночь.
Он уже чувствовал, что впереди — дверь. Она была совсем близко; он точно знал, на сколько еще невидимых ступеней спустится с безмолвной бесконечной осторожностью человек, который его несет. Он чувствовал под собой напряженные жесткие руки и узелок, комок, в котором он угадал свою одежду, собранную в темноте, ощупью. Человек остановился. Когда он нагнулся, ноги мальчика, описав дугу, стали на пол, и пальцы, коснувшись холодных, как железо, досок, загнулись вверх. «Стой», — сказал человек. И тогда ребенок понял, кто это.
Он узнал его сразу и не удивился. Удивилась бы начальница, если бы узнала, как хорошо он знает этого человека. Мальчик не знал его имени, и за те три года, что он был сознательным существом, они не перемолвились и сотней слов. Но человек этот был самой определенной личностью в его окружении — не исключая и девочки Алисы. Даже в трехлетнем возрасте мальчик чувствовал, что между ними есть связь, не нуждающаяся в словах. Он знал, что, когда он играет на площадке, этот человек следит за ним со своего стула в дверях котельной, следит с глубоким и неослабным вниманием. Будь ребенок постарше, он, может быть, подумал бы Он ненавидит меня и боится. До того, что не может спустить с меня глаз А в тех же летах, но со словарем побогаче — мог бы подумать Вот почему я отличаюсь от других; потому что он все время за мной следит Он примирился с этим. И потому не удивился, узнав, кто забрал его ночью из постели и понес вниз; и, стоя перед дверью, в кромешной и холодной тьме, пока человек помогал ему одеться, он мог бы подумать Он ненавидит меня настолько, что пытается предотвратить какое-то надвигающееся на меня событие