Франсуа Мориак - Подросток былых времен
— Август, а ты в Бордо? Почему не в Аркашоне, или Понтейяке, или Люшоне?
Я узнал студента последнего курса по фамилии Келлер, одного из тех христиан, которые «идут в народ», «сеятеля», одного из тех молодых людей, которых я раздражал еще прежде, чем раскрывал рот.
— Должно быть, потому, — сказал я вызывающим тоном, — что здесь у меня есть занятия повеселее.
Он проворчал:
— Чего же еще от тебя ждать?
Когда мы с ним познакомились на факультете два года назад, этот апостол, прельстившись мной, пустился проповедовать. Но тогда книга Барреса «Под взглядом варваров» давала мне ответ на все, снабжала меня формулами для защиты от коллег «с язвительным, раскатистым смехом». От всех прочих я отгораживался «гладкой поверхностью». Я не преминул воспользоваться этим оружием и против Келлера, который вскоре определил меня как одно из самых презренных существ в мире — обеспеченный крупный буржуа
— А что ты знаешь обо мне? — возразил я. — Только то, что я сам позволил увидеть, чтобы ты оставил меня в покое и все это кончилось. С таким же успехом я мог представить номер в твоем вкусе, в жанре «возвышенной души».
— Что же скрывается под каждой из этих масок? Полагаю, нечто не слишком привлекательное...
— Но я ведь не прошу тебя смотреть!
Мой тон, очевидно, поразил этого христианина, и он поспешно сказал:
— Прости, пожалуйста. Признаюсь, я не имел права относиться к этому так свысока. Все мы одинаково несчастны.
— Да, Келлер, но есть разница между таким несчастным, как я, избалованным, пресыщенным, думающим только о себе, и таким несчастным, как ты, алчущим и жаждущим справедливости.
— О! Но ты знаешь, несмотря ни на что, я ищу радости... Мы должны снова увидеться, — продолжал он с воодушевлением, — я не буду читать тебе проповеди.
Я почувствовал желание рассказать обо всем, довериться ему. Я задыхался. Я сказал:
— Охотно, но я сейчас переживаю тяжелое время. Бог покинул меня.
Он взял меня за руку и ненадолго задержал ее в своей.
— «Когда думаете вы, что далеки от меня, тогда я ближе всего к вам». Знаешь эти слова из «Подражания»?
— Но дело не просто в холодности, в черствости, я творю зло.
— Ты творишь зло?
— Да, и та, с кем я творю его, не меньше меня желает, чтобы мы отказались от зла... Но каждый день наступает час, когда это не зависит ни от нее, ни от меня...
— Да, я понимаю, — сказал Келлер проникновенно. — Я буду молиться за тебя. Я близко знаком с настоятельницей монастыря визитандинок.
— О нет, — возразил я. — Не стоит труда. Это такие пустяки, меньше, чем пустяки...
— Ты называешь это пустяками?
Я встал, я снова заговорил тем тоном, который в свое время приводил Келлера в отчаяние.
— Да, я исполнен смирения, в смирении я не знаю себе равных, я полагаю, что ни один мой поступок не имеет ни малейшего значения.
— И однако же, от малейшего нашего поступка зависит наше вечное спасение. Ты в это не веришь?
— Нет, верю... Но от этого поступка не больше, чем от другого. Худшее во мне, Келлер, — это, видишь ли, не мои дела, это даже не мои мысли. Худшее во мне — равнодушие, отсутствие той страсти, которой одержим и ты, христианин, и все молодые воители — социалисты, анархисты... Худшее во мне то, что я равнодушен к страданиям других и охотно мирюсь со своим привилегированным положением...
— Ты — буржуа, крупный буржуа, его нужно убить в тебе. Мы убьем его, вот увидишь.
— У буржуазии крепкий хребет. Я родом из тех крестьян, жителей ланд, которые заставляют стариков родителей работать, пока те не подохнут, а если берут в прислуги какую-нибудь маленькую девчушку — «девку», как они выражаются, — то выдерживает она только потому, что этот возраст все стерпит...
Я замолчал, устыдившись, что доверился этой случайно встретившейся мне возвышенной душе, и встал.
— Прощай, Келлер. Не ходи за мной. Забудь все, что я сказал. Забудь обо мне.
— Неужели ты думаешь, что я о тебе забуду? Мы увидимся, когда начнутся занятия? Обещай мне...
Бедный Келлер! Он будет молиться, страдать за меня, заставит молиться и страдать святых сестер. Какое безумие! И однако же, ничто на свете не волнует меня сильнее, чем это общение святых душ, их взаимодействие: мое раздражение против Келлера было вызвано тем, что он коснулся самых сокровенных моих тайн, но я не сомневался в его власти воздействовать на мои дела и направить их по другому руслу. Нет, я не думаю, что происшедшие на следующий день события были связаны с этой встречей в Ботаническом саду. Все, что случилось, было в порядке вещей и даже неизбежно: мама не могла больше терпеть эту неопределенность и тревогу, время шло, пора было ей вмешаться.
На следующее утро, едва открыв глаза, я уже знал, что в обычный час мне не придется звонить у дома на улице Эглиз-Сен-Серен, что Мари будет ждать меня за дверью. Дождя не было, но где-то он, должно быть, прошел, дышалось, во всяком случае, легче. Я мог весь день, словно заблудившийся пес, трусить рысцой по набережным. Я дошел до самых доков. Обратно приехал в трамвае, стоя на задней площадке, зажатый в толпе докеров. Я побродил еще немного. Все, что я делал до ожидаемой минуты, значения не имело. В половине седьмого Мари за дверью не оказалось, я позвонил, но тщетно. Должно быть, ее задержали. Я решил прогуляться по улицам, ждать тут было невмоготу. Минут на десять я погрузился в темные недра церкви Сен-Серен, самой мрачной во всем городе, потом вернулся к дому Мари. И тут я увидел, что она переходит улицу. Она была бледна и задыхалась. Она достала ключ из кармана:
— Входи скорее.
Она втолкнула меня в гостиную с закрытыми ставнями. Не успев даже снять шляпку, она сказала:
— Сейчас я видела твою мать.
— Где ты ее видела? Ты говорила с ней?
— Да, представь себе! Я показывала книгу покупателю. Вдруг мне стало не по себе от пристального взгляда дамы в черном, довольно полной и с виду очень важной, которая вошла в лавку. Я сразу почувствовала, что это не покупательница, что интересую ее только я, и вдруг я увидела тебя, да, тебя, Ален, передо мной возник твой ангельский лик, отделившийся от этого крупного властного лица Агриппины или Гофолии. Я узнала твою мать, такой я и рисовала ее себе. Пожирать глазами — оказывается, это бывает буквально так! Мало сказать: «пожирала» глазами — она рвала меня на куски. Мне казалось, я знаю, что значит быть чьим-нибудь врагом. Нет, чувствовать к себе ненависть, настоящую ненависть приходится гораздо реже, чем кажется: как будто вас убивают медленной смертью, чтобы сильнее насладиться этим, если возможно, — теперь я знаю, как выглядит ненависть.
Может быть, надо было дать ей уйти? Что бы сделал ты, Ален? Я уступила своему первому побуждению, в сущности, пожалуй, любопытству. Я обратилась к ней, спросив самым деловым тоном: «Что вам угодно, мадам?» Она несколько опешила. Потом заявила, что зашла лишь взглянуть на новинки. «Да, — сказала я, — а быть может, и на меня?» Представь себе ее лицо в этот момент. «Вы знаете, кто я?» — «Я знаю о вас все, мадам». Она побледнела как смерть, она прошептала: «Он говорит с вами обо мне? Теперь меня уже ничто не сможет удивить!» Я возразила: «О, я все о вас знаю не потому, что он рассказывает мне о вас, а потому, что на нем лежит ваша печать, вы сами вылепили его, он — дело ваших рук, даже когда он ускользает от вас; я знаю о вас все в той мере, в какой я знаю все о нем». Она сказала: «Все это слова... — тем тоном, каким, должно быть, говорила тебе раньше «пустомеля». — Невозможно разговаривать в этой лавке...» — проворчала она. «Тут есть подсобное помещение, мадам. Если вы считаете для себя возможным пройти туда...» Она согласилась. Я попросила Балежа заняться на несколько минут покупателями и ввела твою мать в закуток.
— Мама — в закутке!
— Да, представь себе, в этом шкафу мы оказались, как ты любишь выражаться, нос к носу. Первые обращенные ко мне слова не соответствовали ее бешенству; очевидно, она их подготовила заранее, с холодной головой, и, мне кажется, по мере того как она их выкладывала, она сама успокаивалась и постепенно применялась к их звучанию. Она заверила меня, что воздерживалась от всякого суждения обо мне, более того, она заинтересована в том, чтобы все хорошее, что ты говорил ей обо мне, было правдой, и хотела бы этому верить. «Но, мадемуазель, если вы действительно столь избранное существо, каким он вас изобразил (помимо ее воли презрение шипело змеей в этих словах), то невозможно, чтобы, любя Алена так, как, по вашим словам, вы его любите, вы не понимали, что ничего не может быть хуже для двадцатидвухлетнего мальчика, которому в известном отношении не больше пятнадцати...» — «Ему было пятнадцать, мадам, до того, как он со мной встретился». Она отлично поняла, о чем я говорю, стиснула челюсти, но сдержалась и продолжала: «Ничего не может быть хуже, чем женитьба на женщине, которая настолько старше его, и, простите, если я обижаю вас, но что поделаешь, на женщине с прошлым...» — «Да, — сказала я, — и с настоящим, и, почему бы и не сказать, с будущим!» Я дразнила ее из холодного расчета, чтобы она вышла из себя. Но она продолжала: «Не думаете ли вы, мадемуазель, что найдется на свете мать, которую не огорчила бы подобная женитьба? Я уж не напоминаю вам о том, что делает в буквальном смысле слова немыслимым союз между двумя нашими семьями...» — «Разумеется, мадам... прежде всего я не принадлежу к тому, что называется хорошей семьей. А Ален, он — молодой Гажак, типичный молодой человек из хорошей семьи...»