Йозеф Рот - Направо и налево
Сострадание, которое он тогда испытывал к самому себе, сегодня охватило его снова. Он хотел оплакивать себя и быть оплакиваемым. Нежное чувство товарищества погнало его к нищим на углу улицы, людям, выглядевшим голодными, бесприютными и опустошенными. Ни на мгновение не пришло ему на ум, что десятой долей своего состояния он мог каждого из его новых, внезапно обретенных друзей сделать богатым и беззаботным. Пауль Бернгейм не делал никакого различия между нищим, который протягивал руку за подаянием, и человеком, который искал у Брандейса «общественного положения», чтобы жениться на миллионерше.
Его потянуло домой — в мозгу роились смутные мысли о необходимости сделать приготовления к какому бы то ни было исходу. Он представил себе, как приятно вынуть из ящика стола револьвер, привести в порядок корреспонденцию, может быть, написать письмо и выполнить все ритуальные действия и ухищрения кандидата в самоубийцы. Он предвкушал тот таинственный час, когда, согласно завещанным предками традициям, ты сидишь перед письменным столом и прощаешься с жизнью. Час, сумрачная нежность и грустный отблеск которого напоминают зимний вечер в неосвещенной комнате перед пламенем камина.
Он снова стоял перед своей квартирой и сквозь решетку почтового ящика видел мерцание белого конверта.
Он медлил открыть ящик. Казалось, он еще не полностью заплатил дань унынию. Еще не испытал до дна наслаждение добровольной агонией. Даже не поверил по-настоящему в возможность окончательной смерти. А люди его сорта чувствуют необходимость на несколько часов преувеличить свое несчастье; они не хотят, чтобы им мешали, чтобы их утешали. Словно некая справедливость принуждает их поплатиться за беззаботную жизнь, которую они вели; будто судьба дарит им «кризисы», чтобы узнали они хотя бы ту беду, что случается в их воображении. Пауль Бернгейм желал страдать подольше, чтобы подпустить действительную смерть настолько близко, что спасение могло бы явиться лишь как дар небес или казаться даром небес. Это письмо, спасительности которого он опасался, пришло слишком рано, слишком обыденно, слишком просто. Оно приводило кризис к чересчур скорому концу. Ему было ясно, что визитом к Брандейсу он уронил свое достоинство. Своей женитьбой, своей жизнью, всем своим будущим — а он не сомневался, что оно будет великим и блестящим, — он обязан теперь Брандейсу. И возможно, лишь поэтому — что называется, «от стыда» оскорбленного высокомерия и ущемленного тщеславия — спасался он в мыслях в смерти. Но как ни был Пауль Бернгейм высокомерен и тщеславен, этих качеств было недостаточно, чтобы он предпочел добровольную смерть зависимой жизни! Нет! Их хватало лишь на уныние самоубийственного настроения.
Людям его склада, похоже, не позволено пережить до конца даже мнимое несчастье. Кажется, ангелы-хранители, которые всегда окружали Бернгеймов, заботились о том, чтобы их подопечные оставались вдали от большой беды, как и от большой радости, чтобы жизнь их протекала в умеренной атмосфере, в которой зима мягкая, а лето прохладное и где катастрофы принимают вид легких помутнений. Не суждено было Паулю Бернгейму покинуть улыбчивую благодать, которая лежала на его отце, его детстве, его юности, его Оксфорде, его талантах. Мирное счастье держало его в оковах. Не суждено ему было бежать из того мира, в котором владеют источниками наслаждения, вместо того чтобы наслаждаться, испытывают удовольствия, вместо того чтобы радоваться, терпят неудачу, вместо того чтобы быть несчастными, и в котором живешь так легко, потому что так пуст внутри.
Он открыл почтовый ящик. Это было письмо от Брандейса. Сообщение о том, что Брандейс будет рад видеть Пауля Бернгейма одним из директоров своей фирмы. Он нуждается во мне, прикидывал Пауль, так как рассчитывает на связи с Эндерсом. Он и в грош не ставит меня и мою энергию, которую в письме «высоко ценит». Я должен стать его орудием, все очень просто. А я не хочу!
Он не вошел в свою комнату, а повернул обратно с письмом в руке. Однако, когда он снова очутился на улице, письмо стало оказывать таинственное воздействие. Оно рассеивало, изгоняло тени смерти, среди которых Пауль обретался целый день. Равнодушно, как и прежде, Пауль проходил мимо нищих и отчаявшихся. Они больше не были его товарищами по несчастью. Он зашел, как ему всегда нравилось, в вестибюль большого отеля. Он полагал это единственным местом, где можно было чувствовать себя несчастным, не теряя достоинства. Скользнув в широкое скрипящее кожаное кресло, он еще оставался в убеждении, что способен поразмышлять, отвергнуть Брандейса, поискать другой выход. Но когда перед ним оказался кельнер, Бернгейм уже уверовал, что начал одолевать судьбу. Да, пока он заказывал виски с содовой — напиток уверенности в себе, мужского искусства жить, англосаксонской энергии, — у Пауля Бернгейма укрепилось чувство победителя, будто служебное рвение кельнера доказывало раболепие целого мира. В этом зале, заполненном приезжими — богатыми дельцами с карманами, набитыми неисчислимыми банкнотами, — Паулю казалось, будто он узнает свою законную родину. Всего полчаса отделяли его от готовности к самоубийству. Теперь же он не понимал своего отчаяния. Да, он одержал верх над Брандейсом. Он восхищался своей хитростью. Никто другой, даже умнейший человек в мире, говорил он себе, не убедил бы Брандейса. Стоило ему восхититься собственным умом, как Пауль не замедлил отдать должное и уму Брандейса. Он забыл страх, с которым поднимался к нему. Забыл, как считал ступеньки. Он не думал больше о том, что нужен Брандейсу как орудие. И когда Пауль опустил в виски первую соломинку, у него уже было прежнее, высокомерное и скучающее лицо — кокетливое, по-современному очерченное, с круто зачесанными со лба мягкими волосами и милыми зелеными глазами, устремленными в пространство и в богатое победами будущее.
Свой воображаемый смертный приговор он переносил в безмолвии. Однако праздновать в одиночестве воображаемую победу Пауль был не в состоянии. Ему не хватало доктора Кенига. Доктор Кениг был очаровательным противником, идеалом слушателя. Однако он несколько месяцев как исчез, исчез в этом Берлине, который, разумеется, не покидал, но в котором человек мог раствориться как в песках пустыни. Пауль Бернгейм решил снова найти Шандора Текели. В конце концов, встреча с Текели была для него благодатной. И он отправился в венгерский ресторан.
Постоянное место Текели находилось за ширмой, но напротив зеркала, которое держало в поле зрения вход и буфет, — предупреждающего зеркала. Текели выбрал это место из страха перед кредиторами, которые в свое время повадились разыскивать его в ресторане. И хотя опасаться больше было некого, место это он сохранил за собой из благодарности и уважения к нему — так американский миллиардер любит иногда посидеть на старых местах, где сиживал в начале своего пути, когда был, например, продавцом газет. Таким образом, Текели смог сразу увидеть входившего Пауля Бернгейма. Он поднялся и пошел навстречу гостю — в этом ресторане он имел права хозяина дома.
— Можно поздравить? — Будто он целыми днями дожидался здесь прихода Бернгейма, чтобы задать этот вопрос.
— Еще рано.
— Ах, я знаю, вы дожидаетесь ответа Брандейса.
— Я уже его получил, — сказал Пауль Бернгейм и пожалел, что пришел к Текели. Наглость с его стороны — все знать. Он не оставил Бернгейму удовольствия рассказать обо всем по порядку. С доктором Кенигом было бы по-другому. И чтобы поскорее забыть о том, что именно Текели способствовал счастливому стечению обстоятельств, Бернгейм быстро сказал:
— Если б я тогда случайно вас не встретил… Собственно, я вам очень благодарен.
— О, не так уж и случайно, — сказал Текели, который мгновенно угадывал неблагодарность. — Вы ведь меня искали. Я хотел попросить вас: когда будете говорить с господином Брандейсом о рекламной газете — я упоминал о ней в конце нашей встречи, — то замолвите за меня словечко.
— Да, да! — быстро пообещал Бернгейм и посмотрел на часы, чтобы подготовить скорое прощание.
— Вам уже нужно идти? — спросил Текели, который знал, что не следует задерживать спешащего, если не хочешь потерять его дружбу. — Так вы не забудете?
— Нет, нет! — сказал Бернгейм и вышел.
У Пауля снова возникло неприятное чувство, что его уложили на обе лопатки; он начал бояться зависимости от этого Текели. Он был недоволен, как всегда, когда вынужден был невольно разыгрывать неприятные, унизительные сцены. И до чего часто это с ним случалось! К счастью, он быстро забывал их. Помня в деталях лишь те моменты, когда играл блистательные роли, он обладал способностью таким чудесным образом размышлять о мучительных ситуациях, в которые попадал, что через несколько дней они приобретали смутный, но веселый облик. Единственное ужасное переживание, которое он никак не мог забыть, было связано с тем казаком во время войны; оно неизбежно всплывало в памяти каждый раз, когда Пауль получал очередное свидетельство своей слабости. Так при болезни вскрывается старая рана. Вот и теперь, оставив Текели, он вспомнил о Никите. На мгновение ему пришла в голову пугающая мысль, что Никита никогда не перестанет принимать разные обличия, что он идентичен Текели, идентичен даже Брандейсу и, возможно, господину Эндерсу, дяде Ирмгард.