Ромен Роллан - Жан-Кристоф. Том I
Но никто из посетителей родительского дома не вызывал у Кристофа такой жгучей ненависти, как дядя Теодор. Дядя Теодор был пасынок дедушки, сын бабушки Клары, жены Жан-Мишеля, от ее первого брака. Он был пайщиком в крупной торговой фирме, которая вела дела с Африкой. Дядя Теодор воплощал тип современного немца, того немца, что притворно отрекается от старого германского идеализма, высмеивает его и, упоенный победой, возводит в культ силу и успех, между тем именно этот-то культ и показывает, что и сила и успех ему в диковинку. Но поскольку трудно сразу переделать целый народ со всеми его вековыми привычками, то загнанный внутрь идеализм мстил за себя: он вырывался наружу на каждом шагу, сказывался в языке, в манерах, в нравственных правилах, в цитатах из Гете по любому самому незначительному поводу; удивительное это было смешение совестливости и корысти, забавных усилий сочетать принципы честности, которыми так гордится старая немецкая буржуазия, с цинизмом современных, кондотьеров от коммерции; и смесь эта довольно мерзко припахивала лицемерием — до того старались все эти дяди Теодоры превратить немецкую силу, алчность и немецкое корыстолюбие во всеобъемлющий символ права, справедливости и истины.
Прямодушный Кристоф воспринимал все это как личное оскорбление. Он не мог судить, прав дядя или нет, но ненавидел его, чувствовал в нем врага. Дедушке тоже не по душе были разглагольствования пасынка, он возмущался его теориями; однако в спорах велеречивый Теодор без труда брал верх над стариком да еще выставлял в смешном виде благородную наивность отчима. В конце концов Жан-Мишель начинал стыдиться своего доброго сердца и, желая доказать, что он вовсе не такой уж отсталый, каким его считают, пытался говорить языком Теодора, хотя подобные речи в его устах резали ухо даже ему самому. Но что бы дедушка ни думал, пасынок невольно внушал ему уважение: он благоговел перед его деловой хваткой и завидовал тем сильнее, что знал за собой полную неспособность к практической деятельности и мечтал, чтобы хоть один из его внуков добился высокого положения в коммерческом мире. Таково же было желание и Мельхиора, который решил пустить Рудольфа по стопам дяди Теодора. В итоге весь дом заискивал перед богатым родственником в надежде на его будущую помощь. А дядя, чувствуя, что в нем нуждаются, вел себя у Крафтов как хозяин, вмешивался во все дела, давал советы и даже не считал нужным скрывать свое полное презрение к искусству и его служителям, вернее, он демонстрировал это свое презрение, дабы унизить родственников-музыкантов, отпускал грубые шуточки насчет музыки и родни, а родственники угодливо хихикали.
Особенно доставалось Кристофу; дядя выбирал его мишенью для своих насмешек, а племянник, как известно, долготерпеньем не отличался. Мальчик злобно молчал, стискивал зубы, дядя же от души забавлялся этим немым бешенством. Но в один прекрасный день, когда Теодор за обедом особенно разошелся, Кристоф, вне себя от ярости, плюнул дяде в физиономию. Неслыханное, небывалое оскорбление! Обида была столь велика, что дядя от изумления даже замолчал, но потом, обретя дар речи, разразился градом проклятий. Кристоф застыл на стуле от ужаса перед содеянным, не чувствуя даже колотушек и тумаков, на которые не поскупились родители; но когда мальчика подтащили к дядюшке и хотели поставить перед ним на колени, он стал судорожно отбиваться, оттолкнул мать и убежал из дому. Он бежал прямо в поле, не оглядываясь, и остановился, только когда окончательно выбился из сил. Он слышал вдалеке голоса родителей и молча размышлял, не броситься ли ему самому в реку, если уж нельзя бросить туда своего врага. Ночь он провел в поле, а на заре постучался у дедушкиной двери. Старик был так напуган исчезновением Кристофа, — он всю ночь не сомкнул глаз, — что у него не хватило духу пожурить внука. Дед отвел Кристофа домой, и здесь мальчику тоже ничего не сказали, видя, что он еще не пришел в себя, а так как вечером ему предстояло играть в замке, то его оставили в покое. Правда, Мельхиор в течение нескольких недель допекал сына намеками; не обращаясь ни к кому в частности, он нудно распространялся на тему о том, что вот, мол, стараешься служить примером добродетели, учишь, учишь хорошим манерам людей, этого недостойных, а они тебя же еще и позорят. Когда Кристоф случайно встречал на улице дядюшку, тот отворачивался и демонстративно зажимал себе нос, всем своим видом выказывал глубочайшее отвращение к племяннику.
Кристоф старался как можно реже оставаться дома, где видел так мало тепла и сочувствия. Он страдал от вечного принуждения, от того, что ему вечно навязывали что-то и родители и дедушка: слишком много вещей, слишком много людей требовалось почитать, не спрашивая даже, почему и за что, а Кристоф от рождения был лишен шишки почтительности. Чем сильнее старались его дисциплинировать, сделать из него маленького бюргера, честного немчика, тем сильнее росла в нем потребность сбросить иго. Как хотелось ему после мучительно скучных часов, проведенных в замке или в оркестре, покататься, точно жеребенку, по траве, съехать в новых штанишках с высокого зеленого откоса или побросаться камнями в соседских мальчишек! И если он предавался своим любимым забавам не так часто, как ему хотелось, то отнюдь не из страха перед родительской воркотней и тычками — у него просто не было товарищей; ему никак не удавалось сойтись с другими детьми. Даже мальчики с их улицы не любили играть с Кристофом. Кристоф слишком всерьез принимал любую игру, и если уж начинал драться, то дрался изо всех сил. К тому же он привык сидеть дома: он сторонился сверстников, стыдясь своей неловкости, и не осмеливался принимать участие в их развлечениях. Приходилось делать вид, что такие пустяки очень мало его интересуют, хотя на самом деле Кристоф горел желанием присоединиться к играющим. Но мальчики его не приглашали, и он проходил мимо с бесстрастным, презрительным лицом, хотя сердце его разрывалось от горя.
Единственным его утешением было гулять с дядей Готфридом, когда тот заглядывал в их края. Мальчик все больше и больше привязывался к дяде, чувствуя родственную душу в этом независимом человеке. Он понимал теперь, как должно быть приятно и легко дяде Готфриду бродить по дорогам, нигде не оседая, не задерживаясь. Иногда дядя и племянник отправлялись вечером в поле, шли куда глаза глядят, и так как Готфрид никогда не знал, который час, полуночников обычно встречали дома ворчанием. И уж ни с чем не сравнимой радостью были ночные походы — незаметное бегство втихомолку из погруженного в сон дома. Дядя Готфрид понимал, что поступает не очень похвально, но мальчик так умолял его, да и сам он не мог устоять перед искушением. В полночь он подходил к дому Крафтов и свистел условным свистом. Кристоф в такие вечера ложился в постель не раздеваясь. Он осторожно подымался и, держа в руках башмаки, затаив дыхание, чуть не ползком, как индеец, добирался до кухонного окошка, которое выходило на дорогу. Тут он залезал на стол, а Готфрид, подставив плечи, ждал его под окном, и оба пускались в поход счастливые, словно школьники.
Иногда они заходили к Иеремии — рыбаку, другу дяди Готфрида: тот катал их на лодке по серебряной от лунных лучей реке. Капли скатываются с весел в воду, вызванивая то короткие арпеджии, то хроматические гаммы. Над рекой струится молочно-белый туман. Спокойно мерцают звезды. Сонно пропоет петух, и на том берегу ему ответит другой; иногда где-то в немыслимой глубине неба послышится трель жаворонка, обманутого лунным светом. Наши путники молчат. Готфрид чуть слышно затянет вдруг песню. Или Иеремия расскажет странную историю из жизни зверей, и истории эти кажутся еще таинственнее оттого, что говорит рыбак кратко и загадочно. Луна скрывается за лесом. Лодка проплывает вдоль черной гряды холмов. Темная вода сливается вдали с темным небом. Река лежит ровная, без единой морщинки. Все звуки стихают. Лодка скользит в ночи. Да и скользит ли? Плывет ли? Или просто стоит на месте? Шурша, словно шелк, расступаются камыши. Лодка бесшумно причаливает к берегу. Обратно дядя с племянником возвращались пешком. Иногда они добирались до дома только на заре. Путь их лежал берегом реки. Стайки серебристых уклеек — зеленых, как колос, или синих, как сапфир, — затевали игры при первых отблесках дня, рыбки кишели, словно змеи на голове Медузы; они суетливо набрасывались на корку хлеба, которую кидал им Кристоф; когда корка медленно погружалась в воду, вслед за ней по спирали скользила вся стайка и вдруг пропадала из виду, блеснув в последний раз, как солнечный луч. По реке уже плыли розовато-лиловые блики. Просыпались и пели на разные голоса птицы. Дядя торопил Кристофа. Так же осторожно мальчик пробирался в душную спаленку, валился в постель и сразу же засыпал, чувствуя свежесть в теле, вобравшем все запахи полей.
Ночные похождения сходили до времени благополучно, и родители так ничего и не заметили бы, если бы Эрнст, самый младший из братьев, не донес на Кристофа; ему строго-настрого запретили уходить с дядей и даже стали следить за ним. Тем не менее Кристофу удавалось улизнуть из дому — всякому другому обществу он предпочитал общество скромного коробейника и его друзей. Домашние были скандализованы. Мельхиор прямо заявил, что у его старшего сына мужицкие вкусы. Старик Жан-Мишель ревновал внука к Готфриду и нередко увещевал мальчика: как это он может находить удовольствие в таком простонародном обществе, когда ему оказана высокая честь приблизиться к избранным и служить самому герцогу? Словом, все единодушно решили, что Кристоф лишен чувства собственного достоинства, что он не уважает самого себя.