Виктор Финк - Евреи в тайге
1. Корейцы имени Либкнехта
От Тихонькой километрах в 1½—2 недавно выросла корейская деревушка. Называется она «колхоз им. Карла Либкнехта», а живут там одни корейцы. Им трудно произнести имя своего шефа. Если не боятся мошки и пойти от парома прямо через болото, то можно до корейцев добраться, примерно, за полчаса. Однажды я повел туда немецкого журналиста, с которым мы повстречались на Дальнем Востоке.
Был жаркий день, и комары усердствовали. Мы были счастливы, когда добрались до места.
У околицы под навесом стоит мельница: слепая лошадь, понуря голову, медленно ходит на привязи и вертит камни.
Воздух был прозрачен, и кругом стояла тишина. Лошадь покорно ходила и вертела камни. Глубокая древность человеческая, первобытное начало культуры стояло перед нашими глазами. Немец сделал несколько снимков. У него был карманный фотоаппарат Лейка — чудо техники. Двадцатый век запечатлел на снимке век каменный. Они встретились в корейской деревне в Биробиджане на берегах Амура.
Наше появление вызвало в деревне сенсацию, особенно благодаря невиданному туристскому облачению моего спутника. Детишки всех калибров организовали стаю и ходили за нами по пятам. Не одни, впрочем, детишки. У школы собралось немало и взрослых. Где-то для нас сварили кукурузу и принесли дымящийся котел. Это было кстати — мы хотели есть. Корейцы рассказали о происхождении колхоза: раньше они были батраками и работали у богатых корейцев на рисовых плантациях. Им было очень тяжело. Потом они ушли от своих хозяев, объединились в артель, получили от советов землю, ссуду, трактор и теперь хозяйствуют для себя. Теперь тоже трудно, но лучше, чем было.
А деревушка все же убогая. Почти кубические низенькие избушки, почти плоские крыши, крытые камышом. Окна из бумаги вместо стекла. Дымовые трубы идут не из крыши, а из земли, рядом с домом. Это нище, но своеобразно и не похоже на другие деревни и почему-то настойчиво вызывает в памяти иллюстрации к давно читанным книгам о путешествиях Стенлея по Африке. Во всех домах хозяйством заведует бедность, но рядом с ней уживается и необычайная опрятность. Постели тщательно скатаны, перевязаны веревочкой и повешены на гвоздях на стенке, — спят и сидят на полу, на цыновках, — мебели нет. Детишек много— это тоже примета нищеты. Старик Цхой улыбаясь объяснял, что артель состоит из одних бедняков:
— Каждый пришел со своими двома кулаки…
Этим он хотел сказать, что у них ничего не было, кроме своих десяти пальцев у каждого. Он потом прибавил, что теми же безоружными руками они создают себе хозяйство и оно позволяет им кое-как жить. А если нам мало того угощения, которое предложено, то можно помочь:
— Моя иди бабушка скажи, ему еще кукуруза вари.
Зато на другой год, когда мы приедем, будут рис и мед.
Я улучил минуту и стал брать уроки корейского языка у одной местной девушки. Я дал ей качан кукурузы, и она очень усердно принялась за преподавание. Она сидела у меня на коленях и заливалась хохотом, когда я коверкал и плохо произносил корейские слова. Ей было лет семь— восемь. Этаких учителей и учительниц вокруг меня набежало в общем лет на полтораста.
А моему спутнику — немцу, не довелось научиться ни одному слову по-корейски. С ним вышло иначе. Пришел молодой парень-кореец. Он был без рубашки, босой, в одних брюках. Брюки были военного покроя, и голова у парня стрижена по-военному. Он так и оказался красноармейцем в отпуску. Он прослышал, что пришли чужие люди, журналисты, один из Москвы, другой даже из Берлина, и пришел знакомиться. Немецкий журналист был член коммунистической партии. Когда он сказал об этом, корейцы-колхозники окружили его и завели беседу. Немец говорил по-русски достаточно плохо, чтобы не бояться беседовать с корейцами— они тоже не бог весть какие ораторы на нашем языке. Красноармеец — тоже, хоть он и командир взвода.
Мне же детишки не давали покою. Они так возились вокруг меня, что я не мог вступить в разговор со взрослыми. Я даже не все слышал, о чем они говорили, — до меня доносились лишь обрывки фраз. Руководил беседой босой красноармеец. Он спрашивал, — я слышал, — как борется германская коммунистическая партия со своей оппозицией и с социал-демократами. Другие колхозники просили рассказать им, как растет безработица в Европе и чем она может кончиться. Беседа переходила с одного вопроса на другой. Это было осенью 1930 г., незадолго перед выборами в рейхстаг, и всех интересовало, каковы шансы коммунистической партии. Кроме красноармейца, все были пожилые. Они сидели на корточках, как сидят на востоке, посасывая крепкий табак из длинных трубочек, и на желтых лицах, обтянутых пергаментной кожей, лежало непроницаемое спокойствие монголов. Кругом была пустыня. Воздух был прозрачен и молчалив, как он бывает только в пустыне. Одинокая сопка, поросшая густым лесом, стоит неподалеку, и гранитная жила, как грандиозный шрам, перерезает ее сверху донизу.
По пути домой мой приятель долго и сосредоточенно молчал. Потом, когда мы обогнули болото, он присел на пенек и стал заносить к себе в записную книжку:
«Что знают немцы о корейцах? Ничего. Чем интересуется любой европейский крестьянин, кроме своих личных дел? В глухой тайге, за болотами, за стеной из комаров, советские колхозники-корейцы говорят о мировой политике и хотят знать о жизни германского рабочего и крестьянина. Революция заставила их чувствовать связь со всем трудовым миром. В этом ее сила».
Он прочитал мне записанное, встал, и мы пошли: дальше.
— В каком чине этот солдат? Что значит «комвзвод»?
— Унтер-офицер, — пояснил я.
Немец снова взялся за книжку.
«Что знает немецкий или любой европейский полковник о корейцах? Ничего. Он никогда ничего не слыхал о них. Тем хуже для него, потому что в тайге советский унтер-офицер кореец очень хорошо все знает о нем».
2. Надо написать книгу
На Крайнем Севере и на Дальнем Востоке, как, впрочем, везде в Союзе, пушнину у туземцев скупают государственные организации. Они платят по твердым ценам и, в счет платы, выдают им по твердым же ценам товары и снаряжение. Но повелось это так с очень недавних пор. До революции пушнину скупали у туземцев перекупщики-китайцы и староверы. Покупали, конечно, с обманом. За соболей давали медные котлы, да так: сколько в котел влезет шкурок, столько и надо за него отдать. При этом уминали шкурки кулаками и коленями, чтобы больше влезло. Были и другие приемы торговли, да где не доглядит охрана, они еще и сейчас существуют.
На стойбище к гилякам или к чукчам приезжает ласковый друг со спиртом. Приезжает он целым поездом в несколько саней, а на санях спирт и русские бабы-проститутки. Гость угощает чукчей спиртом совершенно бесплатно до положения риз. Когда спирт выпит, чукчи просят еще, но у друга больше спирта нет. Бедняки готовы все с себя отдать и в первую очередь предлагают пушнину. Но купец не берет: у него нет спирта, он не затем приехал, он не имеет чем платить, а даром он взять не хочет: совесть не позволяет обидеть друга-чукчу. Отчаянию бедных дикарей нет пределов. Гость уезжает, и с ним скрывается надежда получить еще немного спирта.
Но остаются женщины. И тогда начинается омерзительный торг, выворачивающий душу и совесть.
Проститутки все время пьянствуют вместе с туземцами. По отъезде хозяина они продают в обмен на соболей и песцов свою мочу, пропахшую спиртом. Когда на стойбище нет больше ни одной шкурки, они уезжают. В лесу их поджидает хозяин.
Смысл этой комбинации в том, что сам купец формально ни в чем не виновен и в глазах туземцев сохраняет престиж просто веселого друга, который рад угостить бескорыстно. А проститутки — с них что возьмешь? Да и нанимает он каждый раз других.
Трудно писать об этом: хотя давно известна отсталость чукчей и предприимчивость хищников-спекулянтов, все же такие дела плохо укладываются в человеческом разуме. Однако, все это мне рассказывали серьезные люди, наши ответственные работники севера. Значит, правда. Такие дела еще и сейчас живы, с ними еще приходится бороться.
Революция дала отсталым народностям школы. В Хабаровске есть институт, где учатся дети и молодые люди из туземцев Крайнего Севера. В Ленинграде тоже. В Хабаровске я посетил их школу. На партах сидели ученики разных возрастов— и десяти, и тридцати лет — и одинаково изумленными глазами рассматривали картинки в книжках.
У всех широкие приподнятые скулы и узенькие глазки. У народов севера узкие глаза, как у людей, которые еще не совсем проснулись.
Это было в начале учебного года. В углу, на звериных шкурах, брошенных на пол, спала группа только что прибывших с севера воспитанников— для них еще не успели приготовить места в общежитии.
Ученик чукча пел для нас песню. Он сидел посреди комнаты, туго упершись кулаками в колени. Широкие плечи поднялись к самой голове и тяжело нависли. Он сидел и, стиснув зубы, выводил странную мелодию. В первую минуту стало неловко оттого, что вот мы, несколько взрослых европейцев, сидим и всерьез слушаем это мычание. Но очень скоро странное чувство стало охватывать нас. Бесконечность ледяных морей и снежных пространств стала вырисовываться сквозь необычное пение. Это было настоящее искусство. Холодный мир Севера воплотился в звуки и зажил перед нами, и в этом мертвом мире жила одна маленькая трепещущая точка — певец. Его мелодия то еле просачивалась сквозь стиснутые зубы и угрюмо уходила куда-то в землю, то вырывалась могучим звоном и билась в воздухе и играла. Мы были потрясены и заставили певца повторить три раза.