Стефан Жеромский - Верная река
Юзеф Одровонж еще плохо держался на ногах и с трудом переходил с кровати на диван, с дивана в кресло. Он уже был облачен в изысканный дорожный костюм, привезенный из города. Как он изменился! Он ли это, чьи кровавые раны она обмывала? Он предстал перед ней, словно невиданная, неслыханная, печальная птица. Темный шрам, пересекавший лицо под глазом, придавал ему возвышенное выражение. Коротко остриженные волосы делали этого рекрута еще моложе. Глаза его горят, губы упрямо сжаты. Он улыбается.
Он пересел в кресло – утонул в нем. Руку опер о подлокотник, голову откинул… Не поднимая тяжелой головы, глядя издали на мать и панну Саломею, он тихо с непоколебимым энтузиазмом запел:
Долой все титулы, князей и графов…
Долой наследие позорных лет.[18]
Пани Одровонж поглядывала на него с мягкой добродушной улыбкой. Только несколько мгновений… И тотчас принялась еще усиленней хлопотать вокруг его и своих вещей, уже ни на минуту не покидая комнату, где были ее сын и Саломея. А они были теперь словно окутаны покровом покоя, полны внутренней тишины. Но вдруг панне Брыницкой что-то вспомнилось. Внешнее оцепенение, как скорлупу, пробила внутренняя дрожь. Она беспокойно пошевелилась. Ей захотелось что-то сделать, что-то сказать… Она задыхалась… Стала потягиваться, мучительно зевая. Ах, наконец! Вот оно что! Она отыскала в лифе зашитую пулю, разорвала пальцами шов, достала оттуда свинцовую пулю, выпавшую из раны Юзефа. Быстро, незаметно поцеловала этот кусочек русского свинца и подала его на ладони пани Одровонж. Заикаясь, не в силах найти нужных слов, стуча зубами, она наконец вежливо и спокойно выдавила:
– Эта пуля… От меня… От меня на память!..
Пани Одровонж взяла пулю и взвесила ее на прекрасной белой, нежной ладони. Глубокая дума избороздила ее умный лоб. Мрачными от муки глазами она взглянула на Саломею. Как болезненно вонзился ей в сердце мстительный поступок девушки. Молодого князя очень встревожил этот подарок. Что-то кольнуло его, промелькнула какая-то догадка! Он оперся худыми руками на ручки кресла, силясь встать. Глазами инквизитора смотрел он в лицо матери. Она беспомощно покачала головой. Словно сама была прострелена этой пулей. Руки у нее дрожали. Юзеф хотел вскочить с места, спросить, как вдруг раздался стук колес. Все выбежали на крыльцо. У крыльца стояла дорожная карета без фонарей. Глазам Саломеи очертания ее и четверки лошадей предстали как видение колесницы смерти.
С подавленным стоном она прислонилась к с гене. Человек, переодетый кучером, произнес пароль. Наскоро покормив коней, вынесли и привязали чемодан. Торопливо простившись со всеми, княгиня и ее сын сели в карету. Экипаж отъехал от крыльца медленно, тихо, шагом, чтобы не слышно было ни стука, ни топота. Он растворился в ночной тьме. Исчез.
Пани Рудецкая, усталая и, как всегда, печальная, поскорей ушла с крыльца, – довольная, что опасный гость наконец увезен. Ушел и Щепан, помогавший привязывать чемодан. Панна Саломея осталась на скамейке одна. Она смотрела туда, где мрак поглотил карету. Колени ее были стиснуты. Руки сложены на коленях. На сердце – покой.
Какой-то неожиданный поворот в чувствах заставил ее с некоторым удовольствием думать о деньгах, подаренных княгиней Одровонж. Мысль об этом словно сдавила сердце, заглушая всякое волнение. Мгновение, одна мысль о котором пронзала душу ужасом, мгновение отъезда прошло, миновало почти безболезненно. Саломея пугливо перебирала в памяти все: пустую комнату, клетку канарейки, страх перед Домиником, и с удивлением заметила, что все это не причиняло боли, что все чувства ее притупились. Отвратительное облегчение приносила мысль, что у нее столько денег… Был бы жив отец, вот бы, наверно, обрадовался! Ведь они честно заработаны, за добросовестную услугу… Он не был бы уже бедным управляющим, всегда одетым в одну и ту же куртку и высокие сапоги, который недосыпает, недоедает, в будни и праздники, в зной, в ненастье под открытым небом носится в седле с фольварка на фольварк, вечно в спорах, вечно в огорчениях, на страже чужих барышей… Как знать, нельзя ли было бы за этакие деньги взять в аренду где-нибудь подальше фольварк, где расцвело бы свое мирное хозяйство, обзавестись скотом, упряжью, парой лошадей получше для выездов, рессорной бричкой для поездок в костел, праздничным платьем. Крестьяне величали бы его как полагается «вельможным паном». Мысль блуждала по неведомым местам. Но пришлось вернуться из страны грез к грубой действительности, и мысли полетели к далекой отцовской могиле. Ах, ползком добраться бы туда, отыскать могилу, припасть к ней грудью, обнять руками! Рассказать этой горсточке земли, что произошло, признаться в подлом, ужасном, позорном грехе! Поведать о своем падении, объяснить вину! На эти деньги надо поставить железный крест на могиле… Сделать надгробную надпись…
Саломея глубоко задумалась, – как же добраться туда? Вспомнила о последнем письме, написанном свинцовой пулей, ведь там была фамилия крестьянина, у которого лежал перед смертью отец. Вынув из кармана письмо, она держала его в руке. Ночная тьма мешала прочесть последние слова отца. Руки опустились.
Но вот божья длань стала поднимать с земли плотный ночной покров. Из потемок возникли очертания ольх над рекой с наклонившимися в разные стороны кронами на высоких стволах – очертания странные, необычные, как изгибы ощущений в страдании. Эти очертания, которые вырисовывались на небе, приковали к себе ее взор. На один миг… – он тотчас вырвался, полетел дальше… Вдали бледный рассвет отделил землю от неба. Легкий туман сизой полосой стлался над рекой. Птицы защебетали в этом тумане так гармонично, словно это его образ, появляясь из мрака, давал о себе знать этими птичьими голосами, выражал свой цвет и форму. Ветер мягкий, напитавшийся в низинах сыростью, шевельнул сонные ветви. Поблизости на цветочных клумбах в саду засияли белые цветы, погрузив в сердце жало воспоминаний, – и сами предстали ее глазам как воплощение обнаженной боли. Но отважные глаза одолели ее. Пришлось затаить в себе месть и остаться собой. Вот и прошло…
Тяжелая сонливость охватывала ее тело и душу. Наконец-то можно будет отоспаться после бесконечной усталости, в собственной кровати, которую так долго занимал чужой человек. Сердце уже не задрожит от стука в окно. Пусть теперь приходят и смотрят, пусть рыщут и разнюхивают! Не будет уже безумных хлопот, бесконечной беготни и безмерной бессонной тревоги. Некого больше стеречь – настанет покой, тишина, порядок. Спать!
Саломея встала, чтобы выполнить свое намерение и пойти домой. Но после минутного колебания решила пройти вдоль реки. Она рассчитывала, что прежде чем она успеет дойти до берега, рассветет и можно будет в письме отца прочесть название деревни и имя крестьянина, в чьей избе он умер. Медленно шла она по дороге вниз, по мягкому песку, влажному от ночной росы и подернутому темным налетом. Вдруг свернула на мокрую траву и, сама не зная зачем, пошла прямо к реке. Зашла в беседку, затянутую душистым виноградом, постояла там. Мысли ее были тихи и спокойны, вертелись вокруг того, что бы ей купить на полученные деньги, какие платья себе сделать. Она распаляла в себе гордость, что больше не будет жить из милости, на побегушках у дальних родственников – сиротой, поцелуя которой добивается любой приезжий мужчина. Пусть повертятся теперь вокруг нее, поухаживают, прежде чем она соблаговолит говорить с кем-нибудь из них…
Медленно, незаметно занимался рассвет. Громче звучало птичье пенье. Вдали уже виднелись цветущие, нескошенные луга, белые от росы. Капли ее висели на лепестках и тычинках, как шарики ртути. Засинел дальний лес. На заалевшем небе ярче засверкал багрянец. Саломея вышла из беседки и направилась к реке, в которой вода поднялась от весеннего паводка до самых берегов. Вода была мутная, желтоватая и неслась бурными водоворотами. Она покрывала илом красные и желтые цветы, гнула в дугу водоросли, увлекала течением ветки ольхи, ракиты и вербы. Мокрым дурманом несло оттуда и крепким запахом густых трав. В глубокой тишине раннего утра Саломея вдруг услышала гул. Короткие, отрывистые звуки, будто далекая барабанная дробь. Она прислушалась. Кивнула головой. Это экипаж, увозивший ее княжескую милость с сыном, проезжал далекий мост через эту же реку, в лугах, у леса. То был топот четверки лошадей и стук колес по деревянному настилу моста. Она задумалась.
И вдруг у нее в душе что-то разорвалось, словно кусок сукна, который рванули в разные стороны руки беса. Неописуемое отчаяние, безотчетное чувство, дикое, как ярость тигрицы, бросающейся на жертву, вырвалось из неведомых недр души. Совсем обезумев, она ринулась куда-то вдоль берега, то вправо, то влево, вдоль его крутых поворотов. Вдруг Саломея остановилась. Она смотрела на бурливую, мутную, вспененную, усеянную рыжими пузырями воду и думала, думала…