Хосе Рисаль - Не прикасайся ко мне
Ибарра не мог сдержать улыбку.
— Вот вы улыбаетесь, — сказал школьный учитель, засмеявшись, — но, признаюсь, тогда мне было не до смеха. Я вдруг почувствовал, как кровь прихлынула к моему лицу, в глазах потемнело. Священника я видел будто издали, где-то очень далеко. Я направился к нему, хотел что-то сказать, сам не зная что. Отец эконом преградил мне дорогу, а священник встал и строго проговорил по-тагальски: «Нечего рядиться в чужие перья! Говоришь на своем языке и говори, а испанский не смей коверкать — он не для вас. Слыхал про учителя Сируэлу? Учитель Сируэла хоть азбуки не знал, да парень был умелый и всех он поучал». Я хотел ответить, но священник быстро шагнул в свою келью и захлопнул за собой дверь. Что мне было делать? Я и так едва перебиваюсь на свое жалованье, а чтобы получать его, надо заручиться благоволением священника и ездить в главный город провинции. Что я мог поделать с ним — с человеком, представлявшим духовную и политическую власть в городе, пользовавшимся поддержкой ордена, влиявшим на правительство, человеком богатым и могущественным, которого все слушаются, уважают и боятся? Если он меня оскорбляет, я должен молчать; если я стану возражать, он вышвырнет меня отсюда, и я должен буду навсегда расстаться со своей профессией. Моя строптивость не послужит на пользу делу, напротив, все станут на сторону священника, возненавидят меня, назовут выскочкой, гордецом, дурным христианином, грубияном, а то еще врагом Испании и флибустьером. От школьного учителя не требуют даже усердия. От него ждут только покорности, смирения и податливости. Да простит мне господь, если я пошел против своей совести и разума, но я родился в этой стране, мне надо как-то жить, у меня есть мать, и потому я отдался на волю судьбы, подобно трупу, который несет волна.
— И одно это препятствие вас навсегда обескуражило? Так вы потом и жили?
— Ох, если бы горький опыт меня научил! — ответил учитель. — Тогда мои злоключения на этом закончились бы! Правда, с тех пор я возненавидел мою профессию. Я задумал поискать себе другое занятие, по примеру моего предшественника. Ведь работа, которую выполняешь со стыдом и отвращением, превращается в пытку, а школа ежедневно напоминала мне о моем позорном положении. Я пережил много тяжелых часов. Но что делать? Я не мог огорчить мать, я должен был уверять ее, что те три года, которые она провела в лишениях, чтобы дать мне образование, принесли мне счастье. Надо было убедить ее, что профессия моя почетна, что труд учителя приятен и путь мой усыпан цветами, что в городе меня почитают и окружают вниманием. Если бы я поступил с ней иначе, то, не став от этого счастливей, я лишь сделал бы несчастной еще и ее, а это было бы поступком не только жестоким, но и грешным. Так я остался на своем месте и, не желая все же сдаваться, попробовал продолжать борьбу.
Школьный учитель сделал короткую паузу.
— После того как меня так грубо оскорбили, я внимательнее присмотрелся к себе и увидел, что в самом деле многого еще не знаю. Дни и ночи стал я проводить за изучением испанского языка и других предметов, которые обязан был знать. Старик философ дал мне кое-какие книги. Я читал все, что мог достать, и размышлял над прочитанным. Познакомившись со многими новыми идеями, я изменил свои взгляды на некоторые вещи, теперь они предстали предо мной в новом свете. Бесспорные прежде истины оказались заблуждением, а то, что я считал заблуждением, стало истиной. Например, побои, без которых с незапамятных времен не мыслилась школа и которые раньше я сам считал наилучшим способом заставить детей учиться. По крайней мере, так нам всегда внушали. Я понял, что побои не только не способствуют развитию ребенка, но даже вредят. Я убедился, что невозможно взывать к разуму, держа в руках линейку или розги. Страх мешает сосредоточиться даже самому толковому ученику, пагубно действует на живое воображение ребенка, более впечатлительного, чем взрослые. Мозг лучше постигает науку, если всюду царит спокойствие — и извне и внутри, — если душа свободна от тревог, если дети в хорошем настроении. Я решил, что прежде всего в них надо вселить уверенность в своих силах, уважение к самим себе. Я понял также, что ежедневное зрелище истязаний убивает в сердце милосердие и гасит огонек человеческого достоинства, этот мощный рычаг прогресса. С ними вместе дети теряют и способность стыдиться, возродить которую очень трудно. Я заметил, что побитый ребенок утешается тем, что остальных тоже бьют, и радостно смеется, заслышав плач наказанных; а тот, кому поручают сечь товарищей, хоть вначале и делает это с отвращением, потом привыкает и даже находит удовольствие в своей печальной обязанности. Прошлое внушало мне ужас, я хотел спасти настоящее, изменив прежнюю систему. Мне хотелось, чтобы учиться стало приятно и интересно, чтобы учебник был не мрачной, залитой детскими слезами книжкой, а другом, раскрывающим перед детьми чудесные тайны, чтобы школа была не обителью страданий, а источником разума. Поэтому я решительно отменил порку, отнес домой розги и постарался заменить их соревнованием, привить детям чувство собственного достоинства. Бывало, я бранил их за лень, но никогда не упрекал в отсутствии способностей. Я внушал детям веру в свои силы и всегда стремился убедить их в том, что они значительно умнее, чем были на самом деле. Веру эту ученики старались оправдать во что бы то ни стало. Ведь известно, что доверие может вдохновить человека на подвиг. Поначалу, однако, казалось, что новый метод непригоден: многие перестали ходить на занятия; но я не оставил свою мечту и вскоре заметил, что иное отношение к детям постепенно завоевывало их сердца. Учеников в классе прибавилось, а тот, кого хвалили в присутствии всех, на следующий день выучивал вдвое больше. По городу пошла молва, что я не секу детей. Меня вызвал священник, и я, страшась повторения прежней сцены, холодно приветствовал его по-тагальски. На сей раз он разговаривал со мной очень серьезно. Он сказал мне, что я порчу детей, что зря теряю время, что не выполняю свой долг, что отец, забывающий о палке, враг своему ребенку, как учит Писание, что нет ученья без мученья, и так далее и тому подобное. Он привел дюжину пословиц из эпохи варварства, будто любое изречение наших предков бесспорная истина. В таком случае нам надо было бы уверовать в существование чудовищ, изображениями которых они украшали свои дворцы и храмы. В конце концов он посоветовал мне вести себя разумно и вернуться к прежней системе. Если же я буду упорствовать, он, мол, донесет на меня алькальду. Беды мои на этом не кончились. Несколько дней спустя к монастырю явились родители учеников, и я должен был призвать на помощь всю свою выдержку и терпение. Они начали с того, что напомнили мне о старых временах, когда школьные учителя были люди с характером и вели преподавание так, как когда-то преподавали их предки. «Это были знатоки своего дела! — говорили родители. — Они били так, что кривое дерево и то выпрямится. Не мальчишки какие-нибудь, а умудренные опытом старцы, седовласые и суровые! Дон Каталино, основатель школы, король среди учителей, никогда не давал меньше двадцати пяти палок, а потому из его учеников и вышли ученые люди и священнослужители. Эх, старики-то знали толк во всем лучше, чем мы, да, сеньор, лучше, чем мы». Другие не довольствовались грубыми намеками, они прямо заявили, что, если я буду стоять на своем, дети ничему не научатся и они будут вынуждены забрать их из школы. Увещевать их было бесполезно: они не слишком доверяли молодому учителю. Дорого бы я заплатил за то, чтобы иметь седые волосы! Они приводили в пример и священника, и того, и сего, и даже самих себя, уверяя, что, если бы учителя их не били, они остались бы круглыми невеждами. Дружелюбие, с каким говорили со мной некоторые из них, отчасти смягчило горечь моего разочарования.
Мне пришлось отказаться от новых методов, которые после тяжких трудов начали давать плоды. Отчаявшись, принес я на следующий день в школу розги и приступил к выполнению своих варварских обязанностей. Прежнего взаимного доверия как не бывало, снова заволокло печалью ясные глаза детей, уже успевших полюбить меня: ведь они составляли все мое общество, были единственными моими друзьями. Я старался пороть их как можно реже и легче, однако всякий раз, как дети испытывали на себе силу розог, они чувствовали себя оскорбленными, униженными и горько плакали. Душа моя разрывалась на части, и хотя я негодовал и сетовал на тупость их родителей, я все же не мог вымещать злобу на этих невинных жертвах отеческой заботы. Их слезы жгли мне сердце, и вот однажды я покинул класс раньше времени и пошел домой поплакать там в одиночестве… Вас, наверное, удивляет моя чувствительность, но, окажись вы на моем месте, вы бы поняли меня. Старый дон Анастасио сказал мне: «Родители желают порки? Так почему вы их не выпороли?» Одним словом, от всего этого я слег в постель.