Ханс Фаллада - Волк среди волков
— Понятия не имею! — сказал старый барин. — Уж не хочешь ли ты, сынок, чтобы я вмешался в ваши хозяйственные дела? А потом, чуть что не так, вы скажете, что это я распорядился! Нет, обратитесь к Виолете! Она знает. Или тоже не знает. У вас в хозяйстве и все так — никто ничего не знает!
— Так точно, господин тайный советник! — сказал учтиво Мейер.
("Со стариком надо быть в ладу, кто знает, долго ли продержится ротмистр при такой плате за аренду… Может быть, старик возьмет меня еще к себе на службу".)
Старый барин пронзительно свистнул в два пальца кучеру.
— Можете подать мне мои дровишки в дрожки, — сказал он милостиво. — Ну, как у вас дела с сахарной свеклой? Только еще приступаете к прополке? Что, не растет? Небось позабыли про сернокислый аммоний, герои? А я все жду и жду, никто удобрений не раскидывает; ну нет, думаю, оставим их в покое, ученого учить, только портить. И сам смеюсь в кулак. До завтра, сударь!
4. РОТМИСТР В ПОЛИЦЕЙСКОМ УПРАВЛЕНИИЖара в полицейском управлении на Александерплац хоть кого бы сморила. В коридорах воняло застоявшейся мочой, гнилыми фруктами, непроветренной мокрой одеждой. Повсюду стояли люди, серые фигуры с измятыми серыми лицами и угасшими или дико горящими глазами. Усталые полицейские смотрели тупо или раздраженно. Ротмистр фон Праквиц, пылая яростью, спрашивал у двадцати человек, без конца спускался и подымался по лестницам, носился взад и вперед по всем коридорам, пока не попал наконец, пробегав полчаса, в большой, неопрятный, вонючий кабинет. На улице, чуть не в двух метрах, грохотали под окнами поезда электрички, они больше были слышны, чем видны сквозь серое от пыли стекло.
Фон Праквиц не был один на один с комиссаром. У соседнего стола другой чиновник, в штатском, допрашивал бледнолицего, длинноносого юнца по поводу карманной кражи. У третьего стола, в глубине комнаты, четыре человека безостановочно о чем-то перешептывались. Не разобрать было, находится ли среди них и «правонарушитель», все они были без пиджаков.
Ротмистр сделал свое сообщение — сперва коротко, деловито; но потом, оживившись, заговорил почти громко, словно им снова овладела ярость из-за постыдной неудачи. Комиссар, бледный, изможденный человек, слушал, опустив глаза, не прерывая его вопросами. А может быть, и не слушал, он все время усердно старался поставить три спички так, чтоб они, опираясь одна на другую, не падали.
Наконец ротмистр кончил, и комиссар поднял взгляд. Бесцветные глаза, бесцветное лицо, короткие усы, все немного печальное, почти стертое, но не антипатичное.
— Чего же вы хотите от нас? Что мы можем сделать? — спросил он.
Ротмистра подбросило на стуле.
— Арестовать мерзавцев! — прокричал он.
— За что?
— За то, что нарушили договор.
— Но ведь вы не заключали никакого договора, не так ли?
— Заключил! Устный!
— Они будут отпираться. Есть у вас свидетели? Хозяин конторы по найму едва ли подтвердит ваши показания, не правда ли?
— Конечно нет. Но тот человек, первый жнец, обжулил меня на тридцать долларов!
— Этого вы мне не говорили — ясно? — тихо сказал комиссар.
— Что?!
— Есть у вас свидетельство из банка о законном приобретении валюты? Имели вы право ее купить? Имели вы право отдавать ее в другие руки?
Ротмистр сидел бледный, жевал губами. Так вот какую помощь оказывает ему государство! Он стал жертвой обмана, и ему же еще грозят! Все приобретают валюту вместо дрянных бумажек — он готов поспорить, что у этого серого человека тоже найдется немного валюты в карманах!
— Примиритесь с тем, что этот человек сбежал, господин фон Праквиц, урезонивал комиссар. — Какая вам будет польза, если мы его поймаем и засадим? Денег ваших при нем не окажется, и найти людей это вам не поможет! У нас таких случаев без конца — что ни день, что ни час. Мы каждый день составляем списки на поимку во-о-о-т такой длины… Нет смысла, поверьте вы мне! — И вдруг очень услужливо: — Разумеется, если вы желаете, мы можем возбудить дело о деньгах за билет… Вы нам подаете жалобу, я прилагаю протокол…
Фон Праквиц повел плечом. Наконец он заговорил:
— А у меня тем временем гниет на корню урожай. Вы понимаете, хлеб, море хлеба! Хлеба вдосталь на сотни ртов! Я дал ему валюту не ради собственного моего удовольствия, а потому, что никак не достать людей…
— Да, конечно, — сказал тот. — Я вас понимаю. Так что дела возбуждать не будем. На Силезском вокзале толчется множество посредников, людей вы несомненно достанете. Только ничего не платите вперед. Никому. Посреднику тоже.
— Отлично, — сказал ротмистр. — Значит, попытаюсь еще раз.
Длинноносый вор у соседнего стола заплакал. У него был отталкивающий вид, плакал он явно потому лишь, что не мог придумать, что еще соврать.
— Итак, благодарю вас, — сказал фон Праквиц почти против воли. И вдруг вполголоса, почти приятельски, как товарищу по несчастью: — Что вы скажете… Как вам все это нравится? — Он неопределенно повел рукой.
Тот поднял плечи и снова безнадежно их опустил. Начал было, помялся и, наконец, сказал:
— С двенадцати дня доллар стоит семьсот шестьдесят тысяч. Что делать людям? Голод не радость.
Ротмистр так же безнадежно повел плечом и безмолвно направился к выходу.
5. ПАГЕЛЬ У БОГАТЫХ ЛЮДЕЙБывают часы в жизни человека, даже деятельного, когда он, остановившись на распутье, подавленный чувством своего бессилия, опускает руки. Не противясь, даже не помышляя о сопротивлении, он дает себя нести, толкать он и голову не втянет в плечи под грозящим ударом. Плыви же по волнам, человек, ты — листок, подхваченный рекою жизни! Быстро несет она тебя под нависшим краем подмытого берега, гонит в тихую заводь; но вот подхватывает тебя новый водоворот, и ничего тебе не остается, как закружиться в нем, и вновь тебя несет — к гибели, к новому ли кружению, — разве ты знаешь?
Петра Ледиг, когда ее полуголую выгнали из дому, могла двумя словами унять разыгравшуюся на кухне бурю — не так уж скверно оборачивалось дело, ей только бы заговорить. Слова все меняют, они стачивают острые края глядишь, и все уже улеглось — в чем, собственно, дело? Улеглось бы и тут, если бы не это застывшее молчание, за которым одинаково могло скрываться высокомерие и отчаянье, голод и презрение.
Ничто не принуждало Петру Ледиг пройти мимо открытой двери ее комнаты. Она могла войти и повернуть ключ в замке — могла, но не сделала. Волна жизни подхватила листок и несет его, несет. И то уже слишком долго пролежал он в крошечной заводи возле берега, лишь изредка тихо покачиваясь на последних расходящихся волнах водоворота. Но вот прилив подхватил безвольную и понес ее в Неведомое — на улицу.
Был день, три часа пополудни или, может быть, половина четвертого рабочие еще не вернулись с фабрик, женщины еще не вышли за покупками. За стеклами витрин и в задних комнатушках, темных и затхлых, сидели владельцы магазинов и клевали носом. Ни одного покупателя. Жарища.
Жмурясь, лежала кошка на каменной приступочке. С другого тротуара, через улицу, за ней подглядывала собака; но потом, решив, что дело того не стоит, широко раскрыла, зевая, нежную розовую пасть.
Солнце, еще слепившее глаза, было видно только сквозь мглистую дымку рыжий, плавящийся по краям раскаленный шар. Что бы это ни было, стены ли домов или кора деревьев, стекла ли витрин или асфальт тротуаров, белье ли на перилах балкона или лужа, которую лошадь напрудила на мостовой, — все дышало, пыхтело, потело, пахло. Жарко. Нестерпимо жарко. Замершей на месте девушке чудилось, точно она слышит идущее по городу гудение, тихий, монотонный, неустанно гудящий шум, словно весь город превратился в кипящий котел.
Петра Ледиг ждала, устало щуря глаза на свет, ждала толчка, который погонит листок дальше, куда-нибудь, все равно куда. Город гудел от жары. С минуту Петра смотрела через улицу, пристально и напряженно смотрела на собаку, точно от нее-то и ждала толчка. Собака тоже пристально на нее посмотрела, — потом повалилась наземь, вытянула, кряхтя от жары, все четыре лапы и заснула. Петра Ледиг стояла, стояла; нет, она не втянула голову в плечи, даже удар был бы сейчас избавлением, но ничего не произошло. Город гудел от жары…
А пока она, чего-то ожидая, стояла на разморенной зноем Георгенкирхштрассе, ее сердечный друг, Вольфганг Пагель, сидел, ожидая, в чужом доме, в чужой кухне, ожидая… чего? Его наставница, чистенькая Лизбет, исчезла в комнатах. У белоснежной плиты, кафельной, с хромированной сталью, орудовала другая молодая девушка, которой Лизбет шепнула в объяснение несколько слов. На плите постукивала крышкой кастрюля, усердно что-то варя. Вольфганг сидел, поставив локти на колени, подперев подбородок рукой, и ждал, и уже почти не ждал.
Такой кухни ему еще не доводилось видеть. Большая, как танцевальный зал, белая, серебряная, медно-красная с матовой крупичатой чернотою электрических кастрюль, а посреди зала проходил белый деревянный барьер по пояс высотой, огораживая своего рода подмостки и отделяя рабочую часть кухни от той, где можно было посидеть. Вниз вели две ступеньки; там помещалась плита, кухонный стол, кастрюли, шкафы. Наверху же, где сидел Пагель, стоял длинный обеденный стол, снежной белизны и удобные белые стулья. Здесь был даже камин из красного камня с чистыми белыми швами.