Кэтрин Мэнсфилд - Медовый месяц: Рассказы
Трудно было сказать, кто лучше подрумянился — Элис или утка: обе были красные, обе сияющие и важные, но Элис была пунцовой, а утка цветом напоминала красное дерево.
Бернел бросил быстрый взгляд на лезвие ножа. Он гордился своим уменьем разрезать жаркое, у него это получалось первоклассно. Он терпеть не мог, когда за это брались женщины. Они всегда резали слишком медленно, и их, по-видимому, вовсе не интересовало, как мясо будет выглядеть потом. А его интересовало именно это. Он не шутя гордился тем, что умел нарезать холодную говядину тонкими ломтиками, баранину — маленькими кусочками как раз такой величины, как нужно, и с предельной точностью разделать цыпленка или утку.
— Это уже произведение нашего собственного хозяйства? — спросил он, прекрасно зная, что так оно и есть.
— Да. Не пришел мясник. Оказывается, он приходит только два раза в неделю.
Но никаких извинений не требовалось. Утка была великолепна. Это было даже не мясо, нет, а какое-то особенное, восхитительное заливное.
— Мой отец, — сказал Бернел, — в таких случаях говорил, что это, вероятно, та самая утка, мамаша которой в детстве играла на немецкой флейте. И нежные звуки сладостного инструмента оказали такое влияние на младенческую душу… Тебе еще, Берил? В этом доме, кроме нас с тобой, никто по-настоящему не понимает толк в еде. Я готов заявить где угодно, даже перед судом, если потребуется, что люблю вкусно поесть.
Чай был подан в гостиной, и Берил, которая почему-то весь вечер была очень мила со Стенли, предложила сыграть в крибидж. Они уселись за маленький зеленый столик у одного из открытых окон. Миссис Ферфилд куда-то исчезла, а Линда, закинув руки за голову, раскачивалась в качалке.
Тебе ведь не нужен свет, Линда? — спросила Берил. Она передвинула высокую лампу так, чтобы сидеть в кругу ее мягкого света.
Какими они казались далекими, и он и она, с того места, где, покачиваясь, сидела Линда. Зеленый стол, глянцевитые карты, большие руки Слепли и маленькие ручки Берил все слилось в одно таинственное целое. Стенли, большой и крепкий, в темном костюме, наслаждался отдыхом, а Берил то и дело вскидывала хорошенькую головку и надувала губки. Вокруг шеи она повязала новую бархотку. Эта бархотка придавала ей необычный вид, меняла овал лица, но была прелестна, решила Линда. В комнате пахло лилиями; два больших кувшина с цветами аронника стояли на камине.
— Пятьдесят два — пятьдесят четыре, пара — шесть, и три по три — это будет девять, — сосредоточенно подсчитывал Стенли, словно вел счет овцам.
— У меня всего-навсего две пары, — сказала Берил, стараясь казаться ужасно расстроенной, потому что знала, как любит Стенли выигрывать.
Фишки похожи на двух маленьких человечков, идущих вместе вверх по дороге, преодолевающих крутые подъемы и снова шагающих вниз. Они словно бежали наперегонки. И им не так хотелось обогнать друг друга, как просто идти рядом и все.
Но нет, одна из них всегда торопилась и, как только другая догоняла ее, убегала вперед и не хотела ничего слушать. Может быть, белая фишка боялась красной, а может быть, она была жестокой и не позволяла красной фишке высказаться.
На груди у Берил был приколот букет анютиных глазок, и вот, когда маленькие фишки стояли рядом, Берил вдруг наклонилась, и анютины глазки упали и зарыли их.
— Стыд какой! — сказала Берил, снова прикалывая букет к груди. — Они как будто воспользовались случаем, чтобы обняться.
— Прощай, моя милая! — засмеялся Стенли, и красная фишка побежала вперед.
Гостиная, длинная и узкая комната со стеклянной дверью, выходившей на веранду, была оклеена кремовыми обоями с рисунком из золотых роз; в ней стояла простая темная мебель, некогда принадлежавшая старой миссис Ферфилд. К стене были придвинуто маленькое пианино; на его резной крышке лежал кусок желтого гофрированного шелка. Над пианино висела писанная маслом картина — произведение Берил, изображавшая большой букет словно чем-то изумленных лютиков. Каждый цветок был размером с блюдечко, а серединка напоминала удивленный глаз, обведенный черной каймой. Но комната еще не была закончена. Стенли во что бы то ни стало хотел купить диван и пару приличных стульев. А Линде нравилось так, как есть.
Два больших мотылька влетели в окно и закружились, закружились в свете лампы…
— Летите прочь, пока еще не поздно. Летите прочь!
А они все кружились и кружились. Казалось, на своих бесшумных крыльях они принесли с собой тишину и лунный свет…
— У меня два короля, — сказал Стенли. — А у тебя хорошие карты?
— Очень хорошие, — ответила Берил.
Линда перестала раскачиваться и поднялась. Стенли оглянулся:
— Ты что, дорогая?
— Ничего. Пойду поищу маму.
Она вышла из комнаты и, стоя на нижней ступеньке лестницы, позвала: «Мама!», но голос матери ответил ей с веранды.
Луна — та самая, которую Лотти и Кези видели, сидя в фургоне возчика, — была совсем круглая: и дом, и сад, и старая женщина, и Линда — все купалось в ее ослепительном блеске.
— Я все смотрю на алоэ, — сказала миссис Ферфилд. — Кажется, в этом году оно будет цвести. Посмотри туда, на верхушку. Что это — бутоны или свет так падает?
Они стояли на ступенях и смотрели, и вдруг высокий травянистый вал, на котором росло алоэ, взмыл как волна, и алоэ поплыло, словно лодка с поднятыми веслами. Яркий лунный свет сверкал на поднятых веслах, точно капли воды, а зеленая волна поблескивала росой.
— Тебе тоже это кажется? — сказала Линда матери тем особым голосом, которым женщины говорят между собой ночью, точно во сне или из глубокой пещеры. — Тебе тоже кажется, что оно приближается к нам?
Ей мерещилось, что ее вытащили из холодной воды и посадили в лодку с поднятыми веслами и мачтой, покрытой распускающимися почками. И сразу же быстро-быстро заработали весла. И она поплыла вперед над верхушками деревьев, над лугами и темными зарослями вдали. И она кричала гребцам: «Скорее! Скорее!»
Это видение казалось ей явью, а то, что нужно было идти назад в дом, где спали дети, где Стенли и Берил играли в крибидж, — только сном.
— По-моему, это бутоны, — сказала она. — Пройдемся по саду, мама. Мне нравится алоэ. Мне оно здесь больше всего нравится. Я уверена, что буду помнить его долго, когда все другое уже забудется.
Она взяла мать под руку, они спустились по ступенькам в сад и, обойдя зеленый островок, пошли по дороге, ведущей к воротам.
Взглянув теперь на алоэ снизу, Линда заметила, что листья заканчиваются длинными острыми шипами, и при виде их сердце ее ожесточилось… Ей положительно нравились эти длинные острые шипы… Никто не осмелился бы приблизиться к такой лодке или преследовать ее.
«Даже мой ньюфаундлендский пес, — подумала она, — которого я так люблю днем».
Потому что она действительно любила его; он ей нравился, и она восхищалась им и уважала его бесконечно. Больше всех на свете. Она знала его насквозь. Он был такой правдивый, такой порядочный и, несмотря на всю свою житейскую опытность, ужасно простодушный: ему было так легко угодить и его так легко было ранить.
Если бы только он не кидался на все так, не лаял бы так громко, не смотрел бы на нее таким страстным, жадным взглядом. Он был для нее слишком силен. Она всегда, с самого детства, не выносила тех, кто на нее бросался. Иногда он бывал ужасен — да, ужасен. И тогда ей было нелегко сдержать себя и не закричать, срывая голос: «Ты убиваешь меня!», — и хотелось говорить самые грубые, полные ненависти слова.
— Ты же знаешь, как я слаба. Ты не хуже меня знаешь, что у меня больное сердце. Доктор сказал тебе, что в любую минуту я могу умереть. Я родила тебе уже троих…
Да, да, все это было так. Линда высвободила свою руку из-под руки миссис Ферфилд. При всей своей любви, и уважении, и восхищении она его ненавидела. А каким нежным он бывал всякий раз потом, каким покорным, каким внимательным. Он готов был сделать для нее все что угодно; ему так хотелось послужить ей… Вот она говорит ему слабым голосом:
— Стенли, зажги, пожалуйста, свечку.
И в ответ раздается его радостное:
— Сейчас, дорогая, сейчас… — Он выпрыгивает из постели так, словно ради нее готов сейчас же прыгнуть на луну.
Никогда еще ей не представлялось все так ясно, как в эту минуту. Тут были все ее чувства к нему, точные и определенные, и каждое из них было настоящим. И это другое чувство — ее ненависть к нему — тоже было настоящим, как и все остальное. Она могла бы разложить их по маленьким пакетикам, а потом отдать Стенли. Ей очень хотелось вручить ему самый последний, в виде сюрприза. Она так ясно представила себе его глаза, когда он открывает этот пакетик…
Она стиснула скрещенные руки и беззвучно рассмеялась. Как нелепа жизнь — смешно, просто смешно. И вообще, откуда эта болезненная привязанность к жизни? «Это и впрямь болезнь», — думала она, издеваясь и смеясь над собой.