Жорис-Карл Гюисманс - Собор
— Знаю, господин аббат: алтарная часть и абсида, узкие, сжатые; там колонны жмутся друг к другу, а свет пролетает, как мыльные пузыри, через совершенно стеклянные стены; все это вас ошеломляет и обезоруживает, как только вы туда входите. Чувствуешь какую-то тревогу, что-то вроде дурного предчувствия, смятения; дело же в том, что в храме этом нет ни внешнего, ни внутреннего здоровья; он держится лишь на подпорках и прочих уловках; хочет быть непринужденным, а все в нем нарочито; вытягивается в струну, а изящным не становится; у него, как бы сказать? — кость широкая. Припомните хоть его столпы, подобные гладким и толстым буковым стволам, но с колкими, острыми, как у тростника, краями. Какая разница с лирными струнами — воздушной оссатурой[30] Шартрского собора! Нет, что ни говори, собор в Бове, как и в Париже, как и в Реймсе, — жирный собор. Нет в этих храмах изысканной худощавости, вечного отрочества форм, всего патрицианского, что есть в Амьене и особенно в Шартре!
И потом, господин аббат: не поражает ли вас постоянное заимствование у природы, к которому прибегал человеческий гений, строя средневековые базилики. Почти точно можно сказать, что лесные просеки были отправной точкой для таинственных улиц наших нефов. А посмотрите на столпы. Я только что говорил вам про столпы в Бове, восходящие к букам и тростнику; теперь вспомните столпы в Лаоне: на них во всю долготу ствола узлы, до неразличимости похожие на периодические вздутия стеблей бамбука; взгляните также на каменную флору капителей и, наконец, на замковые камни, к которым сходятся длинные нервюры[31] стрельчатых арок. Здесь зодчих, очевидно, вдохновляло животное царство. И вправду, не диковинная ли перед нами паучиха, чье туловище — замок, а ребра, бегущие по своду, — лапки? Подобие настолько явно, что прямо напрашивается. Но что же тогда за чудо — эта гигантская арахнида[32], тело которой, ограненное, как драгоценный камень, и обложенное золотом, несомненно, и выткало огонь трех стеклянных роз!
— Постойте, — сказал аббат, когда они вышли из храма и углубились в улочки, — я и забыл рассказать вам о шифре, повсюду записанном в Шартре. Он таков же, как и в Паре-ле-Моньяль: здесь также все в троическом ритме. У нас три нефа, три входа, и у каждого входа по три двери; окна также тройные, и над каждым по три розетки. Как видите, собор Божьей Матери весь проникнут воспоминаниями о Святой Троице!
— К тому же это великий живописно-скульптурный реперторий[33] Средних веков.
— А еще, как и прочие готические соборы, это самое полное, самое достоверное повествование о символике, ибо аллегории, которые мы вроде бы расшифровываем в романских храмах, в общем, нередко натянуты и сомнительны, да оно и понятно. Романский стиль — новообращенный, язычник, ставший монахом. Он, в отличие от стиля стрельчатого, не родился в католицизме, а стал католическим через крещение, данное ему Церковью. Христианство увидело его в римской базилике, подстроило под себя и использовало, так что происхождение его языческое, и, лишь возрастая, впоследствии он сумел выучить язык и выразить формы наших эмблем.
— Но, по-моему, он сам в целом представляет собой символ: ведь это окамененный образ Ветхого Завета, изображающий сокрушение и страх.
— И не только: еще и мир душевный, — заметил аббат. — Уверяю вас, чтобы правильно понять этот стиль, надобно взойти к его истокам, к первым временам монашества: он их совершенное выражение, а стало быть, перенестись мысленно к Отцам Церкви, к инокам-пустынножителям.
Каков же совершенно особый характер этой восточной мистики? Спокойствие в вере, любовь, пламенеющая сама собой, боголюбие без блеска, горячее, но внутреннее.
Ведь вы не найдете в книгах египетских отшельников бурного пыла Маддалены Пацци и Екатерины Сиенской{30}, нет там и страстных возгласов святой Анджелы. Ничего подобного: никаких любовных восклицаний, никакого трепета, никаких жалоб. Они видят в Спасителе не оплакиваемую жертву, а посредника, друга, старшего брата. Для них он прежде всего, по слову Оригена, «мост, переброшенный от нас к Отцу».
Когда эти тенденции перенеслись из Африки в Европу, они сохранились; первые западные монахи следовали примеру своих предшественников и по их подобию приспосабливали или возводили церкви.
Много, много покаяния, сокрушения, страха под этими темными сводами, под тяжелыми столпами, в этой крепости, где избранный затворяется, чтобы сопротивляться осаде мира, все это несомненно — но кроме того романская мистика внушает нам и мысль о вере твердой, о терпении мужеском, о благочестии крепком, как ее стены.
Конечно, нет в ней пламенных экстазов мистики готической, находящей выражение во всевозможных каменных изысках; но зато романский стиль живет сосредоточенный в себе, в усердии собранном, зреющем в самой глубине души. Он выражен во фразе святого Исаака: In mansuetudine et in tranquillitate, simplifica animam tuam[34].
— Признайтесь, господин аббат, у вас к этому стилю слабость.
— Может быть; в том отношении, что он менее беспокоен, более смиренен, менее женствен и более сообразен монашеству, нежели готика.
В общем, — произнес священник, подойдя к двери своего дома и пожимая руку Дюрталю, — в общем, это символ духовности, образ иноческого жития; словом, это настоящая монастырская архитектура.
Правда, подумал Дюрталь, в том лишь случае, когда храм не подобен собору Божьей Матери в Пуатье, где весь интерьер размалеван детскими картинками с грубыми тонами: ведь тогда создается впечатление не отречения, не покоя, а ребяческой веселости старого дикаря, впавшего в детство, который смеется оттого, что его татуировки раскрасили, да и всю кожу разрисовали в яркие цвета.
VII
— А сколько собор может вместить молящихся?
— Около восемнадцати тысяч, — ответил аббат Плом. — Но вы и без особых рассуждений поймете, что он никогда не бывает полон и даже во время паломничеств его не наполняют те бесчисленные толпы, что были в Средние века. О, Шартр, мягко говоря, отнюдь не благочестивый город!
— Если он и не враждебен религии, то уж точно равнодушен, — вставил аббат Жеврезен.
— Житель Шартра алчен, апатичен и похотлив, — сказал в ответ аббат Плом. — Прежде всего алчен: ведь страсть к наживе, скрытая маской бездеятельности, здесь ужасна. Честное слово, я по собственному опыту жалею каждого молодого священника, которого при начале служения посылают просвещать Бос.
Он приезжает с горячим желанием самоотверженной деятельности, полон иллюзий, мечтает об апостольских победах, а ему приходится утопать в тишине и пустоте. Хоть бы его гнали, он бы чувствовал, что живет; а его встречают не руганью, но улыбкой, что гораздо хуже; и вдруг он отдает себе отчет, что все дела его бессмысленны, усилия ничтожны, и приходит в отчаянье!
Священство здесь, можно сказать, отборное, составлено из святых людей, но почти все они прозябают, поглощенные бездействием: не читают, не трудятся, костенеют и умирают от скуки в этой провинции.
— Только не вы! — засмеялся Дюрталь. — У вас ведь работы хватает: не вы ли мне рассказывали, что особо ухаживаете за душами прекрасных дам этого города, еще снисходящих до интереса к Иисусу Христу?
— Жестокая у вас шутка! — возразил аббат. — Уверяю вас, если бы мне выпало быть духовником у горничных и девушек из народа, я бы не жаловался: в простых душах есть добрые качества, есть стремление к Богу, но среди мелкой буржуазии и богатых людей… Да вы не представляете себе, каковы эти женщины! Если только они ходят в церковь по воскресеньям и отмечают Пасху, то думают, что все им позволено, и тут они самым серьезным образом думают не о том, чтобы не прогневить Господа, а чтобы Его ублажить самыми пошлыми уловками. Они злословят, тяжко оскорбляют ближнего, отказывают ему в помощи и сочувствии и относятся к этому всему как к пустячным грешкам. Но откушать скоромного в пятницу — о, это дело другое; они убеждены, что если какой грех и не прощается, то именно этот. Для них Святой Дух — чрево, а значит, главное дело — лукавить и мошенничать вокруг этого греха, никогда его не совершать, притом все время крутясь вокруг соблазна и не лишая себя удовольствия. О, сколько красноречия они рассыпают передо мной, чтобы уверить в безгрешности водяной курочки!
Во время поста все они одержимы страстью давать обеды и всячески исхищряются подать гостям постное, с виду не похожее на постное, и без конца препираются, скоромны ли утки-мандаринки, утки-лысухи и всякая дичь с холодной кровью. Им бы к зоологу с этим обращаться, а не к священнику!
Ну а на Страстной седмице своя катавасия: то сходили с ума по водяной дичи, а теперь озабочены гоголем-моголем. Простит ли Бог, если откушаешь гоголя-моголя? Он же из яиц, но яйца совсем взбитые, от них ничего-ничего не осталось, так что еда получается прямо-таки аскетическая. И начинаются всякие кулинарные соображения, так что исповедь превращается в буфетную, а священник в кухмистера.