Джордж Макдональд - Сэр Гибби
С минуту он сидел и внимательно разглядывал маленького бродягу. В ответ Гибби тоже смотрел на него, и в его глазах Донал был настоящим олицетворением всего доброго и сильного. Он восхищался даже его одеждой, сшитой из плотной зеленоватой ткани и уже такой старой и ветхой, что мелкие вельветовые рубчики совсем вытерлись и почти исчезли. К куртке были пришиты круглые медные пуговицы, на коленках вместо дыр красовались аккуратные заплатки, а из — под края коротких штанин выглядывали тёплые шерстяные носки! На башмаках у него даже были подошвы, сплошь усеянные широкими головками железных гвоздиков, а на голове он носил маленькую круглую шапочку синего цвета с красной кисточкой. Поразительное великолепие! С другой стороны, маленький оборвыш с любящим лицом и ясными глазами, почти совсем раздетый и совершенно босой, пробудил в сердце Донала беспредельную, нежную жалость, похожую на материнское чувство, гнездящееся в груди каждой истинной женщины. Вряд ли у этого бесприютного малыша есть мать, которая укрывала бы его от мороза, ветра и дождя. Но к своему удивлению Донал ощутил, как из этой щемящей нежности, как цветок из бутона, вырастает совсем иное чувство. Ему начало казаться, что рядом с ним сидит существо неизмеримо высшее, чем он сам: стоит ему заговорить, Доналу придётся лишь слушать и повиноваться, а знает он гораздо больше, чем может сказать. И неудивительно — ведь Донал был настоящим природным кельтом, внутри у него жила поэзия, и блаженное спокойствие незнакомого малыша растревожило его воображение и пробудило в нём причудливые образы и мысли.
Читатель не должен забывать, что при всей своей бедности Донал стоял в обществе на гораздо высшей ступеньке, чем Гибби. Он сам зарабатывал себе на хлеб и жильё, да ещё и получал целых четыре фунта в год на расходы. Жил он хорошо, одет был тепло, ловко справлялся со своей работой и совсем не считал её трудной или скучной. У него были мать с отцом, которых он навещал каждую субботу и которыми по — сыновнему гордился. Отец его был пастухом для овец и священником для всех своих домашних, а мать была пророчицей и содержала свой дом в простоте и уюте, чтобы дети всегда могли укрыться там от бурь и невзгод. Бедный Гибби никогда ничего не зарабатывал — разве только раньше ему иногда перепадала монетка — другая — и даже не мог себе представить, что имеет право на какие — нибудь деньги. О нём никто не заботился, никто ничего ему не давал и ничего для него не делал. И все равно он сидел сейчас перед Доналом, улыбающийся, довольный и всегда готовый помочь.
Донал перелистнул было страницу, но тут же снова поднял голову и продолжал смотреть на Гибби. Несколько раз он пытался продолжить своё чтение, но каждый раз опять отпускал книгу и поднимал глаза на сидящего перед ним малыша. В скором времени он подумал, что даже самый застенчивый ребёнок не может так долго молчать; а ведь он до сих пор не слышал от мальчугана ни одного слова, даже когда тот отгонял коров с поля. Надо бы ещё за ним понаблюдать и повнимательнее!
Настало время обеда. Донал снова развязал узелок и протянул Гибби то, что посчитал его справедливой долей — где — то третью часть всей своей провизии.
К голоду он относился по — философски спокойно, но всё — таки не удержался и тихонько вздохнул, когда от его скромного обеда остались одни крошки. Но даже тут его ожидало небывалое утешение: услышав этот вздох, Гибби протянул ему то, что ещё не успел съесть. Донал улыбнулся, помотал головой, и эта улыбка наполнила маленького сэра Гибби таким ослепительным счастьем, которому позавидовал бы любой наследный принц. Какой замечательный, сказочный получился день! У него появился целый живой человек, сразу двадцать пять четвероногих животных, и теперь он может обо всех них заботиться!
Подкрепившись, Донал потянулся к книжке, а Гибби снова занял свой наблюдательный пост. Прошло какое — то время, Донал вскинул глаза и увидел, что тот плашмя лежит на земле и пристально что — то разглядывает. Он тихонько подвинулся поближе и обнаружил, что это была полевая маргаритка, одиноко выглядывающая из травы; на лугу их было совсем немного. Гибби лежал и смотрел на неё, как мать, склонившись над колыбелью, смотрит на своё дитя. Маргаритка не сияла холодной белизной и не была просто красной; это была просто самая лучшая маргаритка на свете. Казалось, чья — то нежная рука взяла её спящий бутон с сомкнутыми лепестками, легонько, совсем чуть — чуть, обмакнула его кончик в расплавленный рубин, и, когда цветок проснулся, его золотое солнышко — сердечко обрамляла серебристая стрельчатая корона лепестков с рубиновыми звёздами на концах.
«Да он, наверное, Бёрнса начитался!» — сказал себе Донал. Он забыл, что маргаритки цвели задолго до того, как на свете появился Бёрнс, и что он сам полюбил маргаритки задолго до того, как услышал о Бёрнсе. О Чосере он вообще не слыхал, а ведь тот признавался маргариткам в любви ещё на четыреста лет раньше Бёрнса. Один Бог знает, сколько людей на земле услышали Евангелие от полевых цветов! На земле проходят века, маргаритки всё так же появляются и исчезают, но старость не касается их, и не ветшают их прелестные одежды, хотя они не трудятся, не прядут и совсем не умеют штопать дыры или пришивать заплаты.
— Читать — то ты умеешь, пичуга? — спросил Донал.
Гибби отрицательно помотал головой.
— А говорить?
Гибби снова помотал головой.
— А слышишь ты хорошо?
Гибби весело рассмеялся. Он знал, что слышит гораздо лучше других людей.
— Тогда слушай, — сказал Донал.
Он поднял с травы книгу и нараспев прочитал датскую балладу про Чайльда Дайринга, пересказанную сэром Вальтером Скоттом. Гибби слушал, глаза его расширялись всё больше и больше, губы разомкнулись. Казалось, его душа изумлённо, озадаченно выглядывает одновременно и из окон, и из двери и никак не может понять, что c ней и что она видит. То ли на него подействовали сами звуки, то ли мысли незаметно проникли в полуспящее сознание, то ли искры отдельных слов или фраз островками опустились на ритмически вздымающееся море — что — то подействовало на Гибби, и поэма, как по волшебству, безраздельно завладела всем его существом.
Когда Донал замолчал, Гибби какое — то время продолжал неподвижно сидеть, приоткрыв рот. Потом он бесшумно подобрался по траве к ногам Донала, приподнял голову и заглянул в книжку, лежавшую у того на коленях. Он смотрел на неё лишь несколько секунд, но тут же отодвинулся с голодным вздохом: он не увидел там того, что только что извлекал оттуда Донал. Он походил сейчас на путника, напившегося из колодца и теперь тщетно пытающегося вновь разглядеть в нём воду: но воды почему — то нет, и бедняга видит лишь сухое песчаное дно, усеянное камнями.
Ветерок мягко овевал траву и цветы, солнце ярко сияло на небе, природа ласково окружила двух сидящих на лугу мальчишек, и Отец был ближе к каждому из них, чем они сами друг к другу, — ближе, чем солнце, ближе, чем ветер, маргаритка или Чайльд Дайринг. К своему изумлению, Донал заметил, что глаза Гибби наполняются слезами. Малыш чувствовал себя, как человек, взирающий на пропасть Божьей воли и видящий в ней одну лишь пропасть; он силится разглядеть Божественную волю, но не может — и потому начинает плакать. Ни холод, ни голод, ни нагота, ни одиночество не смогли пробудить в Гибби жалость к самому себе. Но сейчас он плакал, потому что незнакомая, странная и непонятная ему прелесть вдруг исчезла, и он был не в силах её вернуть.
— Хочешь, прочитаю ещё раз? — спросил Донал, полуинстинктивно понимая его печаль.
Ответом ему было лицо Гибби, вспыхнувшее от радости, и Донал прочёл поэму снова. Восторг Гибби только усилился, потому что за туманными словами он начал видеть некое подобие рассвета. Донал прочёл стихи в третий раз и закрыл книгу, потому что приближалось время гнать скотину домой. До сих пор (а может быть, и всю оставшуюся жизнь) ему не приходилось видеть на человеческом лице такого благодарного взгляда, какой устремил на него сейчас сияющий от счастья Гибби.
Трудно сказать, что именно Гибби понял из этой прелестной, старинной, жутковатой баллады. Может, он смутно представил себе возвращение погребённой матери? Может, подумал о своей? Честно говоря, он вообще почти не вспоминал о том, что у него когда — то была мать, но, быть может, древняя история пробудила в нём мысли об умершем отце и воспоминания о том, как тот мастерил ему башмаки? В любом случае, душа Гибби зашевелилась и проснулась.
Всякий раз, когда я думаю о пробуждении человеческой души, о том моменте, когда она впервые начинает видеть себя в зеркале своих мыслей и чувств, радостей и восторгов, меня охватывает такое невыносимое ощущение благоговейного изумления и неописуемого чуда, что, представляя себя таким, каким был тогда Гибби, я никак не могу поверить, что пробуждение и в самом деле произойдёт. Мне трудно поверить, что я мог бы проснуться, будь я таким бессознательным созданием, каким был Гибби за час до того, как услышал балладу. Но я смотрю сейчас на себя и вижу человека, способного извлечь невыразимое наслаждение и из той самой баллады, и из многих других, древних и новых. Каким — то удивительным образом, постепенно ли, сразу ли, — я всё — таки проснулся!