KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Владимир Набоков - перевод: РОМЭН РОЛАН "НИКОЛКА ПЕРСИК"

Владимир Набоков - перевод: РОМЭН РОЛАН "НИКОЛКА ПЕРСИК"

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Набоков, "перевод: РОМЭН РОЛАН "НИКОЛКА ПЕРСИК"" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

– Ах, пес, – кричал я, – для того ли привел я в берлогу твою моих дивных детей, чтоб ты мог их ломать, истязать, осквернять, растлевать!

Увы, мои кроткие крошки, рожденные в радости, думал я, будете вы моими наследниками, создал я вас здоровыми, крепкими, пухлыми, не было в вас недостатков телесных, вы созданы из дерева, живущего тысячу лет, – а ныне, о горе, искалечены вы, изуродованы – снизу, сверху, спереди, сзади, с кормы до носа, с погреба до чердака, покрыты ранами, как шайка старых грабителей по окончаньи похода! Неужели же я отец всех этих уродов!… Господи, внемли, позволь мне (тебе, быть может, молитва моя излишней покажется) не в твой рай идти после смерти, а в ад, где жарит Дьявол грешные души, – в ад, где буду я сам вертеть, вертеть на огне убийцу детей моих, на вертел его посадив, как на кол!

Пока я так плакал, ко мне подошел знакомый слуга, старый Антоша, и попросил меня перестать… Толкая меня к двери, добряк старался по пути утешить меня.

– Ну можно ли, – говорил он, – приходить в такое состоянье из-за кусков дерева? Что б ты сказал, если пришлось бы тебе, как нам, жить бок о бок с этим безумцем? Пускай забавляется он (это и право его) досками, им же купленными. Хуже было бы, если б он так поступал с честными людьми, со мной иль с тобой…

– Эх, – отвечал я, – пусть он дубасит тебя! Неужели ты думаешь, что я бы не согласился быть высеченным ради одного из этих кусков дерева, оживленного моими пальцами? Человек – ничто; творчество – вот что свято. Трижды преступен тот, кто убивает вымысел!…

Многое еще мог бы я сказать, и все с тем же красноречием; но увидел я, что слушатели мои ничего не поняли и что я казался Антоше не менее безумным, чем господин его. И когда я обернулся с порога, чтобы в последний раз обнять взором поле сраженья, смешная сторона положенья (вид моих бедных безносых богов и глупо-спокойные глаза Антоши, сочувствия полные, и я сам, дурень, сетующий, разглагольствующий один среди бревен) – вспыхнула передо мной; и, сразу забыв гнев свой и печаль, я расхохотался в лицо Антоше остолбеневшему – и был таков.

Я очутился опять на дороге. Я говорил:

– Уж теперь они взяли у меня все. Я гожусь в покойники. Осталась одна шкура… Да, но в ней, черт возьми, есть кое-что. Некий осажденный, отвечая тому, который угрожал, если не сдастся он, перебить всех его детей, сказал: “Как хочешь!… У меня здесь есть орудие для созданья новых”. Так и я не всего еще лишен, одного у меня отнять они не могли. Мир – равнина бесплодная, но кое-где колосятся нивы, нами, художниками, взлелеянные. Твари земные и небесные клюют, жуют, топчут их. Не в силах творить, они только и делают, что разрушают. Грызите, губите, животные, попирайте мои колосья, – я взращу иные. Созрели ли они или зачахли, – что мне жатва? В лоне земли пухнут новые зерна. Я грядущее, а не прошедшее. И если настанет день, когда сила моя угаснет, отуманятся глаза и не будет у меня ни этих ноздрей мясистых, ни той бездны, в которую вино вливается, ни языка моего неугомонного, – когда у меня уже рук не будет, и ловкость пальцев и живая бодрость моя исчезнут, когда я буду очень стар, без жара в жилах, без здравого смысла… в тот день, Персик мой, меня не будет в живых. Нет, будьте покойны! Можете ли вы вообразить себе Персика, который бы не чувствовал, не творил, Персика, который не смеялся бы, не жил полной жизнью? Не можете, а не то – выскочил он из шкуры своей. Тогда сожгите ее. Оставляю вам свое лоскутье…

Продолжал я идти по направленью к Клямси. И вот, достигнув вершины холма (шел я поступью молодецкой, играя палкой; по правде сказать, я чувствовал себя уже утешенным), увидел я белокурого человечка, который плача бежал мне навстречу; это был Шутик, мой маленький подмастерье, мальчуган лет тринадцати; он, бывало, во время работы обращал больше внимания на мух порхающих, нежели на труд, и на дворе был чаще, чем дома; там попрыгивал он да косился на икры проходящих девиц. Я его, беспечного, угощал подзатыльниками день-деньской. Но он ловок был, как мартышка, пальцы его были так же хитры, как и он сам, работали искусно; и я любил, несмотря ни на что, его вечно разинутый рот, острые зубки, впалые щеки, лукавые глаза и вздернутый нос. Он это знал, нахал. Напрасно я кулак поднимал, громыхал: он видел смех в глазу у Юпитера. Получив удар, только встряхивался, равнодушный, как ослик, и потом начинал снова, лай не лай. Это был совершенный негодяй.

Поэтому я был немало удивлен, видя, что плачет он, как водометный тритон; крупные, грушевидные слезы вытекали, капали из глаз его, из носа. Вот бросается он ко мне, целует куда попало, воя и обливая слезами грудь мою. Я ничего не понимал.

– Эй, пусти, что с тобою. Пусти же меня. Нужно сморкаться, сопляк, раньше чем лезть целоваться.

Но вместо того, чтобы перестать, он, обхватив меня, соскальзывает, как по стволу сливному, к ногам моим и заливается пуще прежнего. Я начинаю тревожиться:

– Будет, будет, мальчишечка! Вставай! Что случилось?

Беру его за руки, поднимаю… гопки!… и вижу, что рука у него перевязана; кровь выступала сквозь тряпки, ресницы его были опалены, одежды изорваны. Я сказал (уже забыл я о своем горе):

– Проказник, что ты еще натворил?

Он простонал:

– Ох, хозяин, беда какая!

Посадил я его рядом с собой на откосе, спросил:

– Ответишь ли наконец?

Он воскликнул:

– Все сожжено.

И снова брызнули водопады слез. Тогда только я понял, что все это большое горе было из-за меня, из-за пожара, и несказанно тепло стало на сердце.

– Бедняжка, вот из-за чего ты плачешь!

Он сказал (показалось ему, что не понял я):

– Мастерская сгорела!

– Вестимое дело! Знаю я, знаю новость твою. За один час мне о ней уши прожужжали. Что же реветь? Беда как беда.

Он облегченно взглянул на меня. Но, видно, очень было ему грустно.

– Ты, значит, любил свою клетку, дрозд, мечтавший только, как бы вылететь из нее? Э, да я подозреваю, что ты сам, мошкара, плясал с другими вокруг костра? – (Я и первому слову не верил.)

Он с возмущеньем ответил:

– Это неправда, это неправда! Дрался я. Мы сделали все, что могли, чтобы огонь потушить, но было нас только двое. И Конек, больной (это был мой другой подмастерье) соскочил с постели, хотя его и трясла горячка, и встал вместе со мной перед дверью. Поди ж, устой! Экие звери! Они налетели толпой, смели нас, сшибли, растоптали, смяли. Мы напрасно лягались, кулачились; они перешли через нас, как река, когда открыто творило. Конек на ноги встал, побежал за ними: они его чуть не убили. Я же, пока боролись они, шмыгнул в мастерскую горящую… Господи, что за огнище!… Там сразу все занялось, это было как светоч смоленый, который кажет язык свой белый и красный, свистящий, и в лицо плюется вам дымом да искрами. Плакал я, кашлял, уж тело мое начинало шипеть. “Шутик, сказал я себе, ты пойдешь на жаркое! Чего там, посмотрим еще!” Я разбежался и, как в Иванову ночь, прыгнул… скок! Штаны прожжены, поджарен бок… Падаю я в трескучую кучу щепок… Так! Подскочил, боднулся и растянулся, головой уткнувшись в верстак. Оглушило меня. Но очнулся я скоро. Слышал я, – пламя вокруг так и храпит, а на улице эти разбойники пляшут. Подняться пробую, падаю снова, ушибся я здорово; на четвереньки встаю и в пяти шагах вижу маленькую вашу святую Магдалину: огонь уже лизал ее тоненькое, голенькое тело, волосы распущенные на плечиках пухленьких…

“Стой!” – крикнул я и побежал, схватил, погасил ее чудные, вспыхнувшие ноги, прижал ее к сердцу; я уж не знаю, не знаю, что делал, целовал ее, плакал, шептал: радость моя, я держу, я держу тебя, нет, ты не бойся, я крепко держу, ты не сгоришь, даю тебе слово. И ты тоже должна мне помочь. Мы спасемся, милая… Дольше мешкать нельзя было… Грох!… рушится потолок. Невозможно вернуться тем же путем. Мы стояли у оконца круглого, выходящего на реку; пробиваю стекло кулаком, мы проходим насквозь, как через обруч: как раз места хватило. Я скатываюсь, я ныряю на дно Беврона. По счастью, дно от поверхности недалеко, и, так как жирно и мягко оно, Магдалина, упав, шишек себе не наделала. Я был менее счастлив: ее не выпустил я, я барахтался, в иле захлебывался. Выпил, наелся я больше, чем нужно. Словом, я вылез, вы видите нас. Хозяин, простите, что всего я не спас.

Развязав благоговейно свой узел, из свернутой куртки вытащил он Магдалину; ноги ее обгорели, но улыбались, как прежде, глаза невинно-задорные. Я так умилен был, что слезы (хоть я не рыдал ни над мертвой женой, ни над внучкой больной, ни над потерей добра и слепым избиеньем творений моих), слезы брызнули.

И, обнимая обоих, о третьем я вспомнил, спросил:

– А Конек?

Шутик ответил:

– С горя он помер.

На колени я встал, посреди дороги, землю поцеловал.

– Спасибо, мой сын.

И, взглянув на ребенка, слепок державшего в раненых сжатых руках, я сказал небесам, на него указав:

– Вот из работ моих самая лучшая: души, которые я изваял. Их не возьмут у меня. Дерево можете сжечь! Душа – навеки моя.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*