Жюльен Грин - Обломки
— Надеюсь, что не в упрек, — сказала Анриетта, принимая из рук сестры листок бумаги. — А какое, в сущности, имеет он право требовать от меня верности?
— Но, Анриетта, твой муж…
— Филипп мне не муж.
Кровь снова прихлынула к щекам Элианы. Что-то грязное незаметно просочилось в ее жизнь, и ей почудилось, будто слова сестры прозвучали неслыханно грубо. Увидев ее растерянное лицо, Анриетта фыркнула:
— Бедняжка, чего это ты так расстроилась? Тебя совесть мучает? И долго будет мучить?
— Пойми, Анриетта, какую, в сущности, роль ты навязала мне во всей этой истории. Я злоупотребляю доверием Филиппа, поощряю твою ложь…
— Замолчи. И пусти меня к себе на колени. Ты сама не понимаешь, как я сейчас счастлива благодаря тебе. Наконец-то я буду спокойно спать. Сейчас же напишу бедняжке Тиссерану.
Она поцеловала нахмуренное лицо сестры, обвила руками ее шею.
— Мне следовало бы на тебя рассердиться, зачем ты меня так долго мучила, — продолжала она, прижимаясь к Элиане, — но я ужасно счастлива. В такие вот минуты, знаешь, о чем я думаю?
— Откуда же мне знать?
— О нашей квартире на улице Монж.
— Что за чушь!
— Да, да. Пусть она темная, пусть мрачная, а я ее вижу, и я счастлива.
— Однако там ты выглядела не особенно счастливой.
— Как знать! Помнишь угол в столовой, солнце заглядывало туда только в три часа и то лишь летом. А помнишь красный ковер, у него еще край вечно загибался, каких только тяжестей мы на него ни клали, даже двухкилограммовую гирю, а он все торчал. Помнишь?
— Помню.
— А знаешь, сколько я там простояла на этом самом краю ковра. Смотрела на плетение основы в том месте, где ковер протерся, и видела то пейзаж какой-нибудь, то человеческий профиль. Солнце грело мне ноги, а я ловила его отсветы на чулках, на стареньких, потрескавшихся туфлях. В двенадцать лет, в шестнадцать, даже в восемнадцать я, бывало, стою там, не двигаясь, минут десять и все думаю: «Не смей двигаться с места. Все хорошо, я счастлива». По-твоему, глупо?
— Да нет, что же тут глупого, детка.
— И даже наши стулья в столовой, уродливые стулья с перекладиной, помнишь?
— Вспоминаю о них с отвращением.
— А я вот их обожала, знала наперечет все их завитушки, помню даже, что по обе стороны спинки были шарики с какими-то пупочками, потом шли ложбинки, вроде как на колонне, а сиденья были обтянуты кожей, и на ней был орнамент в стиле Генриха Второго.
— А ты, случайно, не рехнулась, Анриетта?
— Я так и знала, что ты будешь смеяться. Ничего ты не понимаешь. Зря я с тобой заговорила.
— Слушай, Анриетта, я, напротив, очень хочу тебя понять. Но, согласись, не так-то легко представить себе, что в такой вот комнате, прелестно обставленной, среди красивой мебели ты тоскуешь о потертом ковре, о стульях, пригодных разве что для консьержки.
— В иные дни я эту комнату ненавижу.
— А я-то старалась ее получше обставить.
— Прости меня, Элиана, но, видишь ли, я просто не умею хорошо объяснить. Ты правильно говоришь, на улице Монж я счастливой не была. Это верно. Я смеялась, я всегда смеюсь, но я страдала от нашей бедности. Стыдилась ее. Стыдилась своей спальни, розового туалетного столика, железной кровати, даже ковра в столовой, но только изредка… когда приходили гости.
— И я тоже, господи боже мой! Особенно когда приходили гости…
— Так вот, а сейчас, сейчас, как бы получше сказать, чтобы ты поняла! Ну, словом, меня тянет к тем вещам, и я готова отделаться от всей этой прекрасной мебели, до того я их жалею.
— Бог знает что ты мелешь, девочка!
— Да нет, верно. Я больше не могу. Вот, например, здешние потолки…
— При чем здесь потолки?..
— Разве ты не заметила, какие они высокие?
— Самые обыкновенные.
— Нет, очень высокие, слишком высокие, чересчур высокие. До ужаса высокие. А мне нравятся, Элиана, низкие потолки, как в той нашей квартире.
— Но почему же, почему?
— Сама не знаю. Только мне кажется, что под низким потолком и люди и вещи на своем месте, на своем настоящем месте. Я выросла под низкими потолками, и, когда мне было шестнадцать, я влезала на стул и доставала рукой до потолка в столовой. В те времена я мечтала о том, как стану богатой.
Но Элиана слушала сестру уже в пол-уха. Долгие годы она видела в сестре только маленькую девочку. Всего несколько минут назад перед ней была взрослая женщина, а теперь Анриетта снова превратилась в девочку, лопочущую что-то глупенькое.
«Она совсем дитя, впрочем, и Филипп тоже, — думала она. — Какая нелепая была мысль соединить их. Однако казалось, она ему нравится. Могла ли я даже представить себе, что через год он от нее отдалится. У тебя просто нет нюха, дочь моя. Тебе следовало бы не тушеваться, а занять место этой малышки, которая вовсе и не хотела Филиппа, не сумела его удержать. Ничего, придет еще твой час. Что-нибудь да случится».
Она думала свою думу, покачивая головой с таким видом, будто слушает сестру, а сама смотрела на огонь, бросавший последние отблески. Прошло несколько минут, наступившая тишина прервала ход ее мысли; тут только она заметила, что Анриетта заснула.
***
А Анриетте снилось, будто лежит она в комнате с низким потолком. В спальне темно и свежо, а кровать ее стоит так, что видна открытая дверь и окно с хлопающей на ветру ставней. У стены из больших глиняных горшков торчат отростки лимонного дерева, и среди темных, почти черных листьев поблескивают плоды. В соседней комнате кто-то окунает в воду веник, потом стряхивает его на плитки пола с таким яростным шумом, что даже сотрясается воздух, и это похоже на чье-то шумное одышливое дыхание. А с улицы доносятся крики, смех, отдельные слова на каком-то иностранном языке. Ей чудится, будто во дворе раздаются чьи-то шаги, она приподнимается на локте, слегка раздвигает муслиновые занавески, которыми задрапирована кровать, но никого не видно.
Она снова откидывается на подушки, и ей снится, будто она ужасно счастливая. Около кровати стоит какой-то человек, лицо его желто-песочного цвета; время от времени он порывается уйти, тогда она хватает его за руку, и он отвечает улыбкой. Тут он становится на колени, и она чувствует на своем животе тяжесть головы, перекатывающейся из стороны в сторону. Вдруг она просыпается и видит, что в комнате с низким потолком нет никого, кроме нее. По-прежнему негромко стучит ставня, и по-прежнему открыта дверь, потому что у косяка поставили деревянное кресло. Она прислушивается. Ей кажется, будто кто-то вошел, но нет. Совсем стемнело. В соседней комнате сейчас тихо, и даже уличные шумы отошли, удалились. Она уже не счастлива, напротив, ей тревожно, ей слишком жарко. Резким движением она отдергивает муслиновые занавески, хочет крикнуть… и просыпается по-настоящему.
Заснула она, очевидно, уже давно и проспала все это время в кресле с поджатыми ногами, вероятно, Элиана усадила ее, прежде чем уйти к себе. Даже в том, что экран был аккуратно пододвинут к камину, чувствовалась предусмотрительная рука Элианы, но Анриетта ничуть не была ей благодарна за эти заботы. «А чек, — подумала она, с трудом разлепляя покрасневшие от сна веки, — куда она чек сунула?» Кончик чека торчал из-под подставки прелестной карселевской лампы, и она быстро схватила его. Одна часть ее существа еще не окончательно проснулась и тщетно стремилась снова погрузиться в сон, но пальцы уже держали кусочек бумаги, но глаза уже бегали по строчкам. Вновь жизнь, жизнь с своими неприятностями, со всеми своими цифрами, с жестокостью и алчностью, которые Анриетта знала за собой. Ей даже показалось, что во сне она гораздо лучше, чем на самом деле, и притязания у нее куда скромнее, а невзгоды и разочарования делают ее достойной сочувствия, но стоит ей проснуться, и она каким-то непонятным образом вновь превращается в ту эгоистичную, капризную дамочку, что, поджав губы, хмуро смотрит на себя, растрепанную, в зеркало.
Анриетта пожала плечами, снова пригляделась к своему отражению, отвела от зеркала сердитые глаза и зябко повела плечами. Стоит потухнуть камину, и сразу становится холодно. Однако, прежде чем лечь в постель, она решила написать Тиссерану, не столько для того, чтобы его успокоить, как для того, чтобы успокоить себя. Она уже начинала побаиваться этого человека и его все более и более настойчивых требований денег; и если он никогда не затрагивал таких вопросов при встрече, то отыгрывался в письмах, где с вульгарной многоречивостью выкладывал все то, чего не смел сказать в лицо. Ей вдруг вспомнилось, что недаром в их первую встречу, когда он пошел за ней, она приняла его за вора. Первое время тех денег, что она ежемесячно получала от мужа, вроде бы хватало на нужды любовника, но внезапно Тиссеран словно с цепи сорвался и требовал теперь огромных сумм, которые ей удавалось выманить у Филиппа с помощью Элианы. Анриетта подсела к секретеру и наспех нацарапала на листке бумаги: