Гертруд Лефорт - Венок ангелов
Я опять увидела загадочное мерцание под его светлыми ресницами.
– Нет, – простодушно ответил он.
– Ну вот видишь! – торжествующе воскликнула я. – А теперь я расскажу тебе, о чем мы с ним так долго беседовали, – я же вижу: это не дает тебе покоя! Мы говорили о браке, и знаешь, какое желание у меня появилось после этой беседы? Я хочу, чтобы мы с тобой как можно скорее поженились. Энцио, неужели это никак невозможно – чтобы твое дело не пострадало от этого? Даже если мы будем жить очень скромно и я тоже стану зарабатывать деньги? До сих пор мне казалось, что прекраснее, чем сейчас, быть уже не может, а теперь я знаю, что все может быть еще прекрасней, нет, что все может быть еще гораздо глубже – так что тебе уже никогда не придется тревожиться за меня!
Энцио весь светился от счастья. Он взял мою руку и не отпускал ее до самого дома.
В тот вечер я долго не могла уснуть. Ночь была безлунной; бессонная лампа моего опекуна тоже давно погасла. Кроны деревьев в саду занавесили небо в моем окне, словно облака. Лишь изредка, когда их касалось дыхание ночи, с другого берега сквозь эту завесу мерцала верхушка световой пирамиды – «рождественская елка» моего опекуна, и тогда я могла различить в мерцании звезд маленьких ангелов над моей постелью. В мягкой полутьме казалось, будто их расправленные крылья соприкасаются. Я лежала без сна, но не испытывала при этом ни малейшей тревоги, исполненная почти блаженного покоя, словно погруженная в некое мистическое состояние Благодати. Мне казалось, будто все в мире связано друг с другом той же тайной, что и мы с Энцио, но эта тайна заключается уже не в том, что все принадлежащее мне принадлежит и ему, а совсем в другом: мы – одно целое, мы – Любовь, нет больше разделения на «мое» и «его»!
Уже на следующее утро Энцио сообщил мне, что решил искать место редактора какой-нибудь газеты, которое позволило бы ему зарабатывать на жизнь и в то же время стремиться к своей цели. Этот план вселил в него твердость и радостную уверенность; даже в отношении Зайдэ он стал мягче. Он сказал, что еще и из-за нее хотел бы, чтобы я поскорее перешла жить к нему: все это время он боялся, что в один прекрасный день она попытается как-нибудь выдворить меня из своего дома. Теперь, продолжал он, мы должны постараться прожить с ней в мире и согласии те последние дни, которые мне еще предстояло провести в ее доме, – он даже изъявил готовность исполнить одно из ее желаний, которому до сих пор неизменно противился. Об этом желании я должна рассказать подробнее, так как оно впоследствии сыграло неожиданную роль.
Речь шла об одном мероприятии, которое должно было стать сюрпризом для Зайдэ ко дню ее рождения, а на самом деле ею же и было «заказано». Однажды она намекнула мне, что неплохо было бы уговорить Энцио организовать несколько театральных миниатюр для развлечения гостей, которых она собирается пригласить. Энцио воспринял эту блажь с возмущением и просил меня передать Зайдэ, что его работа над диссертацией не позволяет ему отвлекаться на подобный вздор. Я, конечно же, утаила от Зайдэ его ответ, поскольку диссертация его, в сущности, уже была готова, к тому же он и сам обычно безжалостно жертвовал своей работой, если речь шла о его собственных желаниях, например, ради наших совместных прогулок. Но вот Зайдэ напомнила мне о приближении праздника – она вдруг совершенно охладела к заботам о моем приданом и с удвоенным рвением занялась приготовлениями к собственному дню рождения. К сожалению, заявила она, ей приходится делать это самой, поскольку муж обычно забывает об этом и потом всегда рад, когда она в последний момент сует ему в руки пару мелочей, которые ему остается лишь развернуть и разложить. («Пара мелочей» – это, разумеется, слишком условное выражение для количества и ассортимента ее покупок.) Поэтому я при случае еще раз напомнила Энцио об упомянутых театральных миниатюрах, а заодно и о том, что и для него самого, по его словам, очень важно сохранить расположение Зайдэ. Он не стал противоречить, только посетовал, что ему ровным счетом ничего не приходит в голову относительно содержания этих «величаний в старом бюргерском стиле». Я спросила, нельзя ли просто использовать в качестве актеров «добрых духов дома и города» – так мой опекун называл романтиков. Просто вынуть, так сказать, кое-кого из рам, висящих на стенах бидермейеровского салона Зайдэ, и заставить говорить. Он нерешительно ответил, что это недурная идея, однако сначала нужно сочинить то, что им надлежит говорить, а к этому он совершенно не готов. Я сказала, что ему совсем необязательно сочинять для них слова; я представляю себе это так: Беттина фон Арним выходит к гостям и читает вслух одно из своих писем к Гюндероде, та машет Зайдэ платочком, прижимая руку к груди в знак подтверждения своего романтического духовного родства с виновницей торжества, которая постоянно льстит себе намеками на это родство. Затем появляется Клеменс Брентано с лютней и исполняет какую-нибудь песню из «Волшебного рога мальчика». Юный Эйхендорф читает свое стихотворение о Гейдельберге – и так далее, образ за образом, как в старые добрые времена, когда все они были здесь частыми гостями. Гете мы, конечно, не можем выпустить на подмостки вместе со всеми: изображать владыку литературного олимпа – это, пожалуй, было бы слишком дерзко и самонадеянно. Но может, кто-нибудь рискнет взяться хотя бы за Гельдерлина с его «вещим замком»[29]. И смысл так называемых «величаний» состоял бы просто-напросто в том, что каждый из выступающих поклонился бы хозяйке дома как виновнице торжества.
Энцио выслушал меня с улыбкой.
– И тебе бы это доставило удовольствие? – спросил он затем.
Я поспешила дать утвердительный ответ, и этого ему было достаточно, чтобы объявить вопрос решенным. Он сразу же, в ту же минуту принялся за дело: мы начали распределять роли среди молодых людей из числа постоянных гостей моего опекуна.
– А какую роль возьмешь ты? – осведомился он.
Я ответила, что буду костюмершей и займусь костюмами. Я знала, что в старинных шкафах и сундуках, пылившихся в бесчисленных, неиспользуемых каморках и чуланах нашего дома, можно было найти множество древних выцветших нарядов, которым предстояло храниться там до скончания века. Он возразил:
– Нет, ты будешь Марианной фон Виллемер [30] и прочтешь ее стихотворение:
Привет вам, древние чертоги,
Просторным, солнцем осиянным,
Увенчанным величия короной…
Я ответила, что это превосходная идея – таким образом мы все же вызвали бы тень великого Гете на нашу скромную сцену, не рискуя скомпрометировать его.
И вот репетиции начались. Я предлагала Энцио проводить их в большой, хотя и немного узковатой столовой в пансионе его матери, но он заявил, что лучше собираться в «берлоге» Староссова: места там хватит, да и вообще – романтика так романтика! В доме его матери все благие порывы были бы задушены неизбежными бутербродами. Меня такое решение несколько смутило, поскольку я была убеждена, что Староссов меня терпеть не может, я чувствовала себя рядом с ним неуютно. Это чувство еще больше усилилось, когда я встретила его на репетиции, впервые со дня нашей помолвки, – он в последнее время жил очень уединенно. Я не преминула воспользоваться случаем, чтобы поблагодарить его за конспекты, которые он писал для меня и тем самым делал возможными наши с Энцио прогулки, но он принял мои изъявления благодарности очень холодно. У меня не осталось сомнений в том, что он делал все это только ради своего друга. Несмотря на свой предыдущий опыт общения со Староссовом, я все же была удивлена его поведением, так как узнала, что он не просто бывший офицер, но еще и происходит из известного северогерманского офицерского рода, то есть воспитан в кругах, в которых определенным условностям придается особое значение.
«Берлога» же его действительно оказалась необыкновенно занятным жилищем и как нельзя лучше подходила для наших целей. Он жил в так называемом садовом павильоне пансиона, чуть ниже Тропы философов, к которой от него со стороны заднего фасада карабкался в гору маленький, заросший кустарником садик. Павильон состоял, строго говоря, из одной огромной, напоминающей зал комнаты с роскошным роялем, который обычно был закрыт коричневой бархатной накидкой и на котором, как мне было известно, Староссов часто играл ночи напролет. Я предприняла еще одну робкую попытку сближения с ним, спросив его, не поиграет ли он как-нибудь, в виде исключения, днем, в нашем присутствии, – но он ответил уклончиво, заявив, что днем у него нет времени. Так оно и было на самом деле: чаще всего, придя на репетицию, мы не заставали его дома (сам он отказался взять какую-либо роль). Он лишь изредка появлялся, чтобы вручить Энцио какую-нибудь статью для газеты, которую тот всегда тут же быстро пробегал глазами. Однажды я случайно услышала, как он сказал, возвращая ему прочитанную рукопись: