Генри Джеймс - Послы
— Не спорю, — вдруг начал Чэд, — не спорю, это только естественно, что вы с матушкой разбираете меня по косточкам — и у вас, бесспорно, гора фактов, от которых вы отталкиваетесь. И все же, думается, вы сильно сгущаете краски.
Он замолчал, предоставляя своему старшему другу гадать, на чем, собственно, хочет поставить акцент, и Стрезер тут же воспользовался случаем, чтобы расставить акценты по собственному усмотрению.
— О, мы вовсе не старались входить в подробности. Вот уж за чем мы меньше всего гонялись. Ну, а что до «сгущения красок», так это вызвано тем, что нам действительно очень тебя не хватает.
Чэд, однако, продолжал стоять на своем, хотя в свете фонаря на углу — там они немного задержались, — Стрезеру показалось, будто упоминание о том, что дома до сих пор ощущают его отсутствие, поначалу тронуло молодого человека.
— Я хочу сказать, вы, наверное, многое навоображали.
— Навоображали? Что?
— Ну… всякие ужасы.
Его слова задели Стрезера — что-что, а ужасы, по крайней мере внешне, меньше всего вязались с образом этого здорового и здравого молодого человека. Однако Стрезер прибыл сюда, чтобы говорить правду, одну только правду:
— Да, смею признать, навоображали. Впрочем, что тут такого — ведь мы не ошиблись.
Чэд подставил лицо под свет фонаря — одно из редких мгновений, когда, судя по всему, он в своей особой манере сознательно выставлял себя напоказ. Он словно предъявлял себя — свое сложившееся «я», свое физически ощутимое присутствие, себя самого, крупного, молодого, мужественного, — предъявлял, внося нечто новое в их отношения, и это, по сути, было демонстрацией. Казалось — разве не было тут чего-то противоестественного? — он не мог (делайте с ним что хотите) оценить себя иначе, как по самой высокой шкале. И Стрезер увидел в этом чувство самоуважения, сознание собственной силы, пусть даже странно преувеличенной, проявление чего-то подспудного и недосягаемого, зловещего и — кто знает? — завидного. Проблески всего этого мгновенно обрели в его уме название — название, за которое он тотчас ухватился. А не имеет ли он дело с неисправимым язычником? — спросил он себя. Такое определение — Стрезер ему даже обрадовался! — звучало вполне приемлемо для его мысленного слуха, и он сразу взял его на вооружение. Язычник — разве не так! — вот кем, по логике вещей, был Чэд. Вот кем он неминуемо должен был стать. Вот кто он сейчас. Это слово давало ключ к решению и не только не затемняло путь к нему, а, напротив, вносило ясность. В своем внезапном озарении Стрезер — пока они стояли под фонарем — пришел к выводу, что язычник, пожалуй, как раз то, чего им особенно не хватает в Вулете. Уж с одним язычником — добропорядочным — они как-нибудь да справятся; и занятие ему тоже найдется — безусловно, найдется; и воображение Стрезера уже рисовало и сопровождало первое появление в Вулете этого возмутителя порядка. Но тут молодой человек повернулся спиной к фонарю, и нашего друга охватила тревога — а вдруг за истекшую паузу его мысли были прочитаны!
— Вы, несомненно, — сказал Чэд, — подошли к сути дела достаточно близко. Подробности, как вы изволили заметить, тут ничего не значат. Вообще-то я кое-что себе позволил. Но сейчас это все позади — я почти совсем исправился, — закончил он.
И они продолжали путь к отелю.
— Иными словами, — сказал Стрезер, когда они достигли двери, — ни с одной женщиной ты сейчас не связан?
— Помилуйте, при чем тут женщины?
— Как при чем? Разве не в этом препятствие?
— Чему? Моему возвращению домой? — Чэд явно был удивлен. — Вот уж нет! Неужели вы думаете, что, когда мне захочется домой, у кого-то достанет силы…
— Удержать тебя? — подхватил Стрезер. — Видишь ли, мы полагали, что все это время некто — а возможно, даже несколько лиц — усердно мешали тебе «захотеть». Ну, и если ты вновь попал в чьи-то руки, это может повториться. Ты ведь так и не ответил на мой вопрос, — не успокаивался он. — Впрочем, если ничьи руки тебя не держат, тем лучше. Стало быть, всё за то, чтобы тебе, не мешкая, ехать.
Чэд молчал, взвешивая его доводы.
— Я не ответил вам? — В его голосе не слышалось негодования. — В подобных вопросах всегда что-то преувеличено. К тому же как прикажете понимать ваше «попал в чьи-то руки»? Это очень неопределенно. Можно быть в чьих-то руках, не будучи в них. И не быть, будучи целиком. И потом разве можно кого-то выдавать. — Он словно любезно разъяснял. — Я ни разу не дал себе увязнуть — ну так, чтобы по горло, и, что бы там ни было и как бы там ни было, никогда ничего в таком роде не боялся. — В этих разъяснениях имелось нечто сдерживающее Стрезера, и, пользуясь его молчанием, Чэд продолжал. Следующей фразой он как бы протягивал руку помощи Стрезеру: — Неужели вы не понимаете, как я люблю сам Париж!
Эта неожиданная развязка и в самом деле ошеломила нашего друга.
— Ах, вот оно что! — негодовал он. Однако улыбки Чэда хватило, чтобы развеять его негодование.
— Разве этого недостаточно?
Стрезер было задумался, но ответ вырвался сам собой:
— Для твоей матушки — нет, недостаточно!
Однако, высказанное вслух, это утверждение показалось скорее забавным, оно лишь вызвало у Чэда приступ смеха, настолько заразительного, что Стрезер и сам не устоял. Правда, он тут же справился с собой.
— Позволь уж нам придерживаться собственной версии, — заявил он. — Но если ты и вправду полностью свободен и так независим, тебе, мой милый, нет оправдания. Я завтра же напишу твоей матушке, — добавил он. — Доложу, что убедил тебя.
Это сообщение, видимо, вновь подстегнуло в Чэде интерес:
— И вы часто ей пишете?
— Постоянно.
— И длинные письма?
Каков наглец! Стрезер уже терял терпение:
— Надеюсь, они не кажутся ей слишком длинными.
— О, без сомнения. И так же часто получаете ответ?
Стрезер вновь позволил себе помолчать.
— Так часто, как того заслуживаю.
— Матушка, — сказал Чэд, — пишет прелестные письма.
— Ты никаких не пишешь, милый мой. — И Стрезер, задержавшись у закрытой porte-cochère, остановил на молодом человеке внимательный взгляд. — Впрочем, Бог с ними, с нашими предположениями, — добавил он, — раз ты и вправду ничем не связан.
Чэд, однако, счел свою честь задетой:
— Никогда и не был, смею утверждать. Я всегда — да, всегда, поступал только по собственному усмотрению. — И тут же добавил: — Сейчас тоже.
— Вот как? Так почему же ты здесь? Что тебя держит? — спросил Стрезер. — Ведь ты давно уже мог уехать.
Чэд в упор посмотрел на Стрезера и, откинув голову, сказал:
— По-вашему, всему причина — женщины?
Казалось, он был глубоко удивлен, и слова, в которых он это удивление выразил, прозвучали на тихой улице так отчетливо, что Стрезер было испугался, но вовремя вспомнил, что они говорят по-английски и, следовательно, вне опасности.
— Стало быть, вот как вы думаете в Вулете? — продолжал наступать на него молодой человек.
Вопрос был не в бровь, а в глаз; Стрезер изменился в лице: он сознавал, что, говоря его же словами, сел в лужу. Видимо, он по бестолковости исказил то, что думают в Вулете, и, прежде чем ему удалось исправить положение, Чэд вновь на него напустился:
— В таком случае, вынужден заметить, у вас низменный образ мыслей.
Увы, это мнение полностью совпало с собственными размышлениями Стрезера, навеянными приятной атмосферой бульвара Мальзерб, а потому подействовало на него особенно тягостно. Если бы такую шпильку пустил он сам — даже в отношении миссис Ньюсем, — она была бы только во благо, но, пущенная Чэдом, к тому же вполне обоснованно, царапнула до крови. Нет, они не отличались низменным образом мыслей и не имели к этому ни малейшей склонности, и тем не менее пришлось признать, что действовали — да еще упоенные собой — исходя из положений, которые можно было легко обратить против них. Во всяком случае, Чэд бросил ему обвинение, и своей прелестной матушке тоже, а заодно, поворотом кисти и стремительным броском далеко летящего лассо, захлестнул и Вулет, который в своей гордыне пасся по одним верхам. Бесспорно, Вулет, и только Вулет, вбил в мальчика грубость манер; и теперь, уже вступив на иной путь, он, стоя здесь, посреди спящей улицы, упражнялся в том, что в него вбили, против тех, кто в него это вбил. И получалось так: они приписывали ему вульгарность, а он взял и одним махом ее с себя стряхнул и — так, по крайней мере, ощущал это Стрезер — стряхнул на своего американского гостя. Минуту назад Стрезер спрашивал себя, не язычник ли его молодой друг; сейчас ему впору было спросить: уж не джентльмен ли он? Мысль, что человек не может быть и тем и другим одновременно, в этот миг, по крайней мере, не пришла ему в голову. Ничто кругом не отрицало подобного сочетания; напротив, все говорило в его пользу. И Стрезеру подумалось: вот путь к пониманию самого трудного вопроса; правда, на месте одного вопроса мгновенно вставал другой. Не потому ли, что Чэд научился быть джентльменом, он овладел маневром — искусством так безупречно держаться, что язык не поворачивался говорить с ним начистоту. Где же все-таки ключ к причине всех причин? Пока, во всяком случае, Стрезеру не хватало слишком многих ключей, и среди прочих — ключей к ключам. И, значит, ничего не оставалось, как честно признаться самому себе, что в очередной раз он оказался профаном. К этому времени он уже привык получать такого рода щелчки-напоминания, в первую очередь от самого себя, о том, что он то сего, то того, то другого не знает. Но Стрезер терпел их — во-первых, потому что это оставалось его тайной, а во-вторых, потому что вносило немалый вклад. Пусть он не знал, что плохо, но — поскольку другие не догадывались, как мало он знает, — мог мириться с таким положением вещей. Но сейчас он не знал, да еще в таком важном пункте, что хорошо, и Чэд, по крайней мере, это понимал, а потому нашему другу приходилось очень туго: он чувствовал себя разоблаченным. Чэд и в самом деле постарался как можно дольше продержать его в этом неприятном состоянии — по крайней мере, до тех пор, пока не счел, что с него хватит и можно снова милостиво его выручить. Так он в конце концов весьма изящно и сделал. Но сделал так, как если бы вдруг напал на счастливую мысль, которая все могла его другу объяснить.