Эдмон Гонкур - Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
XXV
Однажды утром, истерзанная бессонной ночью и мыслями, полными ненависти и отчаянья, Жермини пошла в молочную купить, по обыкновению, молока на четыре су. В каморке за лавкой собралось несколько служанок, работавших по соседству и решивших раздавить по стаканчику: сидя за столом, они потягивали ликеры и сплетничали.
— А вот, и ты, мадемуазель до Варандейль! — сказала Адель, стукнув рюмкой по столу.
— Что это ты пьешь? — спросила Жермини, беря рюмку из рук Адели. — Я тоже хочу…
— У тебя сегодня в горле пересохло? Это водка с абсентом, всего-навсего, знаешь, — утеха моего миленка, душки военного… Он только это и пил. Здорово, правда?
— Да, — сказала Жермини, облизываясь и щурясь, как ребенок, которому во время званого обеда позволили выпить на закуску рюмочку ликера. — Да, это приятно. — Ее немного затошнило. — Госпожа Жюпийон, дайте-ка бутылочку, я плачу.
Бросив деньги на стол и выпив три рюмки, она воскликнула: «Я готова!» — и, смеясь, ушла.
Мадемуазель де Варандейль отправилась в это утро за своей маленькой полугодичной рентой. Вернувшись в одиннадцать часов, она позвонила раз, другой: ей никто не открыл. «Жермини, верно, побежала в лавку», — подумала она, открыла дверь своим ключом и прошла в спальню. Одеяла и простыни валялись на двух стульях, спускаясь до полу, а поперек перины, неподвижная и бесчувственная, как колода, лежала Жермини, внезапно сбитая с ног тяжелым сном.
При звуке шагов служанка вскочила, провела рукой по глазам.
— Да? — сказала она, словно ее кто-то позвал. Глаза у нее еще не проснулись.
— Что с тобой случилось? — воскликнула перепуганная мадемуазель де Варандейль. — Ты упала? Тебе нехорошо?
— Да нет, — ответила Жермини, — просто уснула… Который час? Ничего со мной не случилось… Как глупо!..
И она стала взбивать перину, повернувшись спиной к хозяйке, чтобы та не заметила на ее лице багрового румянца опьянения.
XXVI
Как-то, в воскресное утро, Жюпийон одевался у себя в комнате, обставленной для него Жермини. Г-жа Жюпийон, сидя, взирала на него с тем горделивым изумлением, которое всегда появляется в глазах простолюдинки, когда она смотрит на сына, наряженного по-господски.
— Ты одет под пару жильцу со второго этажа. Такое же пальто… Что и говорить, богатство тебе к лицу…
Жюпийон, занятый завязыванием галстука, ничего не ответил.
— Немало девчонок будет из-за тебя убиваться, — с вкрадчивой ласковостью продолжала матушка Жюпийон. — Послушай меня, сыночек, дрянной мальчишка: если девушки грешат, тем хуже для них. Это уж их дело, пусть сами выпутываются. Ты ведь мужчина, правда? И в самом соку, и собою хорош, и самостоятельный… Не могу же я всю жизнь держать тебя на привязи! Ну, я и подумала: что та, что эта — какая мне разница? И я на все закрыла глаза… Ладно, пусть будет Жермини… раз тебе нравится… Да и денежки целее — не промотаешь с дурными женщинами… И потом, прежде я не видела в ней ничего худого. Но теперь — дело другое. Все только и делают, что чешут языки. Чего только не наговаривают на нас! Змеи подколодные! Конечно, мы выше сплетен… Слава богу, я всю жизнь прожила как порядочная. Но никогда ведь не знаешь, как все обернется; вдруг мадемуазель да и сунет нос в эти дела!.. А мне стоит только вспомнить о полиции, как я вся обмираю. Что ты мне на это скажешь, сыночек?
— О чем разговор, мамаша! Делай, как считаешь нужным.
— Я всегда знала, что ты любишь свою дорогую мамочку! — воскликнула толстуха, целуя его. — Ну что ж… Пригласи ее сегодня к нам на обед… Поставь две бутылки нашего люнеля… который по два франка за бутылку… и бросается в голову… Пусть она обязательно придет… Приласкайся к ней… Пусть думает, что сегодня у нее будет праздник… Надень красивые перчатки: у тебя в них такой достойный вид!
Жермини пришла к семи часам, счастливая, веселая, обнадеженная, полная радостного ожидания, внушенного таинственным видом, с которым Жюпийон передал ей приглашение матери. Они ели, пили вино, смеялись. Потом матушка Жюпийон начала бросать взволнованные, затуманенные, увлажненные слезами взгляды на чету, сидевшую напротив нее. За кофе она сказала сыну, словно для того, чтобы остаться наедине с Жермини:
— Сынок, ты помнишь, что у тебя сегодня есть дела?
Жюпийон ушел. Г-жа Жюпийон, попивая маленькими глоточками кофе, смотрела на Жермини так, как может смотреть только мать, которая ждет от дочки исповеди и заранее снисходительно дарит ей прощение. С минуту обе молчали: одна — ожидая, чтобы собеседница заговорила первой, другая — еле сдерживая рвущееся из сердца признание. Вдруг Жермини сорвалась со стула и бросилась в объятия своей жирной собеседницы:
— Госпожа Жюпийон, если бы вы только знали!.. — Она говорила, плакала, целовала ее. — Не сердитесь на меня… Я его люблю. У меня был от него ребенок… Да, я его люблю! Вот уже три года…
С каждым словом Жермини лицо у г-жи Жюпийон становилось все холоднее и суровее. Она сухо отстранила ее и расслабленным, прерывистым голосом, полным горечи и безутешного отчаянья, стала ронять слова:
— Боже мой! Вы… говорите мне такие вещи… мне… его матери… прямо в лицо… Боже мой, за что? Мой сын! Ребенок, невинный ребенок!.. У вас хватило бесстыдства его развратить!.. И вы сами в этом признаётесь! Нет, это просто в голове не помещается! А я еще так вам доверялась! Как же мне теперь жить на свете? Значит, ни в ком нет правды? Нет, мадемуазель, никогда бы я на вас не подумала… Даже в глазах потемнело… Все нутро переворачивается… Я себя знаю, мне и заболеть недолго…
— Госпожа Жюпийон, госпожа Жюпийон! — умоляющим шепотом повторяла Жермини. Умирая от стыда и горя, она отошла от нее и снова села на стул. — Простите меня… Это было сильнее меня… И потом я думала… мне казалось…
— Вам казалось? О господи, вам казалось! Что вам казалось? Что вы выйдете замуж за моего сына? Великий боже! Мое бедное дитя, мыслимо ли это?
Нанося каждым словом рану Жермини, г-жа Жюпийон продолжала причитать:
— Голубушка моя, надо же понимать! Что я вам всегда твердила? Сбросьте десяток лет, вот тогда было бы о чем говорить. Сами посудите, ваш год, по вашим словам, тысяча восемьсот двадцатый, а у нас сейчас сорок девятый… Вам идет тридцатый год, красавица моя! Мне, конечно, неприятно говорить вам это… не хочется вас расстраивать… Но посмотрите на себя, бедняжечка… Что тут поделаешь? Это ведь не шуточный возраст… Ваши волосы… Смотрите, как они поредели у пробора!
— Но ваш сын у меня в долгу! — сказала Жермини, в которой начала закипать ярость. — Деньги… Деньги, которые я сняла с книжки, заняла для него, деньги, которые я…
— Деньги? Какие деньги он вам должен? Ах, те, за мастерскую? Так вот вы какая! Вы, значит, думаете, что мы воры? А разве мы отказываемся расплатиться с вами? Хотя, кстати сказать, никакой бумажки у вас нет… Я как раз вспомнила… Мой сын… он такой честный мальчик, что даже хотел написать расписку на случай, если умрет. И так, с места в карьер, назвать нас мошенниками!.. Боже мой, какие настали времена! Да, я хорошо наказана за доброе отношение к вам! Но уж теперь-то меня никто не проведет! Вы хитрая, вы хотели купить моего сына, и к тому же на всю жизнь! Ну нет, простите! Благодарим покорно! Дешевле отдать вам ваши деньги! Объедки какого-то официанта из кафе!.. Бедный мой сыночек!.. Да сохранит его господь!
Жермини сорвала с крючка шаль и шляпу и выскочила из молочной.
XXVII
Мадемуазель сидела в глубоком кресле у камина, где под пеплом всегда тлело несколько угольков. Черная наколка, сдвинутая почти до бровей, скрывала ее морщинистый лоб. Черное, прямое, как футляр, платье, подчеркивало выпирающие кости, жалко морщилось на жалкой худобе ее тела, прямыми складками падало с колен; узкая черная шаль, скрещиваясь на груди, сзади была завязана узлом, как у маленькой девочки. Руки мадемуазель лежали на коленях, ладонями кверху, — бессильные старческие руки, неловкие, негнущиеся, узловатые, с распухшими от подагры кистями и суставами пальцев. Она сидела смиренно и устало сгорбившись, — когда старики сидят в такой позе, им приходится поднимать голову, чтобы обратиться к собеседнику или взглянуть на него, — скрытая, точно погребенная, черной одеждой, оттенявшей окрашенное желчью лицо цвета слоновой кости и теплую ясность карих глаз. Эти живые, веселые глаза, это немощное тело и нищенское платье, это умение благородно нести тяготы дряхлости придавали мадемуазель сходство с доброй старой феей.
Жермини была тут же, рядом с хозяйкой.
— Жермини, лежит под дверью валик? — обратилась старуха к служанке.
— Да, барышня.
— Знаешь ли, дочь моя, — помолчав, снова заговорила мадемуазель де Варандейль, — знаешь ли ты, что, если женщина родилась в одном из красивейших особняков на улице Рояль… если ей должны были принадлежать Гран Шароле и Пти Шароле… если к ней должен был перейти замок Клиши-ла-Гарен… если два лакея с трудом несли серебряное блюдо, на котором подавалось жаркое у ее бабушки… знаешь ли ты, что нужно очень философски ко всему относиться, — тут мадемуазель с трудом провела руками по плечам, — чтобы вот так кончать существование… в этом чертовом логове насморков, где, сколько ни клади валиков, непрерывные сквозняки… Так, так, раздуй немного огонь. — Протянув ноги к Жермини, стоявшей на коленях перед камином, она, смеясь, сунула их под нос служанке. — Знаешь ли ты, что нужно весьма философски ко всему относиться, чтобы носить дырявые чулки? Дуреха! Я вовсе не ворчу на тебя! Я знаю, у тебя дел по горло. Но ты могла бы нанять женщину для починки… Это не так уж трудно… Почему бы не позвать ту девчурку, которая приходила в прошлом году? Мне понравилось ее личико.