Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Марк усмехнулся, словно сомневался, что можно иметь на своей стороне церковь, отстаивая земную справедливость и истину. Впрочем, и он считал, что отец Крабо главный враг: генеральное сражение должно было разыграться вокруг него, именно его следовало свалить. Они поговорили об отце Крабо, вспомнили его таинственное прошлое, ставшее легендой. Его считали незаконным внуком известного генерала, получившего высокий сан при Первой империи, и на этого служителя церкви падали отблески славы громких побед и завоеваний, дорогих сердцу патриотов. Однако еще сильнее действовала на воображение романическая история, побудившая его уйти от мира. Богач, красавец и светский человек, он в тридцать лет собрался жениться на очаровательной вдове, знатной и богатой герцогине, когда смерть внезапно унесла молодую красавицу. Как он потом говорил, этот удар грома обратил его к богу, он познал тщету земных утех. И вот перед ним стали преклоняться женщины, растроганные и благодарные ему за то, что он из любви к своей избраннице ушел от мира. Другая легенда, история основания коллежа в Вальмари, окончательно завоевала ему любовь прекрасного пола всей епархии. Имение Вальмари в ту пору принадлежало старой графине де Кедвиль, известной в молодости своими любовными приключениями и распутством; на склоне лет она поселилась в поместье, стараясь благочестивым образом жизни загладить прежние грехи. Ее сын и невестка погибли в дорожной катастрофе, и она жила со своим внуком и единственным наследником девятилетним Гастоном, необузданным, непослушным и дерзким; не в силах справиться с внуком и не решаясь отдать его в пансион, графиня взяла к мальчику гувернера, молодого иезуита, отца Филибена, двадцатишестилетнего крестьянского парня, сохранившего мужиковатый облик, — ей рекомендовали этого монаха как человека с сильным характером. Именно гувернер и ввел в дом графини отца Крабо, тот был старше его на пять-шесть лет и в ту пору овеян славой, как герой романа, закончившегося столь трагично и возвышенно. Спустя полгода отец Крабо уже хозяйничал в Вальмари на правах друга и духовника (а злые языки уверяли, и любовника) графини, которая, несмотря на свой возраст, отдалась этому чувству с прежним пылом. Одно время хотели отправить необузданного Гастона к иезуитам, в Париж; он будто бы нарушал тишину и покой, воцарившиеся в роскошной резиденции с ее вековыми деревьями, водометами и бархатисто-зелеными лужайками. Мальчик взбирался на высокие тополя, разорял вороньи гнезда, бросался одетый в пруд ловить угрей, приходил домой в изодранной одежде, весь в ссадинах и синяках; отец Филибен, при всей своей прославленной твердости, был не в силах справиться с ним.
Неожиданно наступила трагическая развязка: Гастон утонул на прогулке, которую совершал под присмотром гувернера. Тот рассказывал, что Гастон упал в глубокую яму, откуда его безуспешно пытался вытащить другой мальчик, пятнадцатилетний сын садовника Жорж Плюме, товарищ его буйных игр, который издали увидел происшествие и прибежал на место катастрофы. Неутешная графиня скончалась год спустя, завещав Вальмари и все свое состояние отцу Крабо, или, вернее, мелкому церковному банкиру в Бомоне, игравшему роль подставного лица; согласно ее завещанию, в Вальмари был учрежден иезуитский коллеж. Позднее отец Крабо возвратился в Вальмари на должность ректора, и вот уже десять лет, как коллеж процветал под его руководством. Он снова там повелевал, почти не выходя из своей суровой кельи с голыми стенами, где ничего не было, кроме жесткого ложа, стола да двух табуреток; келью он сам подметал и прибирал. Он исповедовал женщин в часовне, а мужчин у себя в келье, словно кичился бедной обстановкой, и жил в уединении, как некое грозное божество, предоставив отцу Филибену, заведующему учебной частью коллежа, повседневно общаться с воспитанниками. Он редко показывался им, но установил приемные дни, чтобы поддерживать личные отношения с семьями, особенно с дамами и девицами из местной аристократии; отец Крабо заботился о будущем тех, кого называл своими возлюбленными сыновьями и дочерьми, устраивал браки, подыскивал выгодные должности, словом, управлял этими представителями высшего света во славу бога и своего ордена. Таким путем он добился почти неограниченного могущества.
— В сущности говоря, — продолжал Дельбо, — отец Крабо представляется мне посредственностью, и если он приобрел силу, то лишь благодаря глупости людей, среди которых он вращается. Я больше опасаюсь отца Филибена, вашего «славного малого», который производит на меня странное впечатление, несмотря на свои грубоватые манеры и деланное простодушие… Вся эта темная история с графиней де Кедвиль, смертью мальчика, полузаконными махинациями, предпринятыми ради получения Вальмари и состояния графини, так и не выяснилась до сих пор. Хуже всего то, что единственный свидетель смерти мальчика, сын садовника замка, Жорж Плюме не кто иной, как наш брат Горжиа, которого отец Филибен пригрел и сделал монахом. При теперешних запутанных обстоятельствах эта троица вновь оказывается вместе, и очень возможно, что здесь коренится разгадка тайны: если брат Горжиа — виновник, то те двое, спасая его, будут не только выгораживать церковь, но и действовать в своих личных интересах: как знать, не связывает ли их спрятанный труп, не боятся ли они, что Горжиа станет болтать, если увидит, что его не выручают… К несчастью, как вы уже говорили, у нас тут существенный пробел: все это лишь гипотезы, умозаключения, а нам нужны твердо установленные факты, неоспоримые доказательства. Будем искать дальше, потому что — повторяю — я смогу защищать лишь в том случае, если получу возможность выступить в роли обвинителя и мстителя.
Разговор с Дельбо воодушевил Давида и Марка. Как они и предвидели, вскоре стало ясно, что в лагере клерикалов неминуемо произойдет схватка. Аббат Кандьё, кюре в Майбуа, сначала не скрывал, что он уверен в невиновности Симона. Правда, он не подозревал Братьев, хотя для него не были тайной их грязные дела. Но своим поведением аббат Кандьё по-называл, что не одобряет яростную кампанию, какую повели Братья и капуцины, добиваясь поддержки всего населения; дело было не только в том, что каждая победа монахов отнимала у него прихожан: обладая известной широтой взглядов и просвещенным умом, кюре страдал именно за религию, на которую бросали тень восторжествовавшие низменные суеверия. Это внезапное помрачение общественного сознания заставило его занять нейтральную позицию, он больше не заикался о деле Симона и скорбел, видя, как беднеет и разваливается его приход; будучи истинно верующим, он приходил в ужас при мысли, что порочат его милосердного владыку, бога любви и прощения, подменяя его богом лжи и несправедливости. Единственной отрадой аббата в те дни было сознание, что он заодно с епископом Бержеро, который всегда любил его; кюре часто к нему наведывался. Монсеньера, несмотря на его глубокую веру, обвиняли в галликанизме, это попросту значило, что он не всегда и не безоговорочно преклонялся перед Римом и что его чистой вере претило идолопоклонство и беззастенчивые спекуляции торговцев ложными чудесами. Епископ скорбным оком взирал на успехи капуцинов в Майбуа, в открытую загребавших деньги со своим святым Антонием Падуанским, которого они поместили в часовне, и бесчестной, напористой конкуренцией разорявших церковь св. Мартена, приход его друга аббата Кандьё. Епископа особенно тревожило, что за капуцинами стояли иезуиты, дисциплинированные отряды его врага отца Крабо, на чье влияние он наталкивался повсюду; это влияние парализовало все его начинания, — иезуит мечтал стать вместо него хозяином епархии. Монсеньер обвинял иезуитов в том, что они хотят принудить бога прийти к людям, вместо того чтобы заставлять людей приблизиться к нему; он обвинял их в том, что они идут на компромисс с мирянами, ослабляя веру и пренебрегая обрядностью, отчего, по его словам, погибала церковь. Видя, что иезуиты яростно обрушились на Симона, монсеньер отнесся к ним с недоверием и начал вместе с аббатом Кандьё, который хорошо знал все обстоятельства, тщательно изучать дело несчастного учителя.
Вероятно, тогда и сложилось у него убеждение в виновности иезуитов; возможно, он даже знал имя преступника. Но как поступить, как выдать монахов, не рискуя повредить вере? На такой шаг у него не хватало мужества. Все это, несомненно, сильно огорчало монсеньера, вынужденного молчать, но встревоженного чудовищной и трагической авантюрой, в которую хотели втянуть церковь его мечтаний, основанную на мире, справедливости и добре.
Все же монсеньер Бержеро не сложил оружия. Для него было невозможно покинуть аббата Кандьё, допустить, чтобы его разорили те, кого он называл торгующими в храме. Воспользовавшись объездом епархии, он прибыл в Майбуа и, чтобы вернуть былое значение славной и древней, заложенной еще в XIV веке церкви св. Мартена, пожелал лично отслужить там мессу. В своей проповеди он дерзнул порицать грубые суеверия и даже недвусмысленно указал на торговлю, какую капуцины завели в своей часовне, превратив ее в ярмарку. Все поняли намек и почувствовали, что удар направлен не только на отца Теодоза, но и на стоявшего за его спиной отца Крабо. Монсеньер закончил проповедь, выразив надежду, что церковь Франции по-прежнему останется источником чистой правды и справедливости, и это подбавило масла в огонь, ибо в словах епископа усмотрели намек на дело Симона. Монсеньера обвинили, что он отдает Братьев христианской веры на поругание евреям, отступникам и предателям. Вернувшись к себе во дворец, монсеньер Бержеро, несомненно, раскаивался в своей смелости, вызвавшей новую волну возмущения; приближенные рассказывали, что, когда аббат Кандьё пришел поблагодарить его, архиепископ и простой кюре, обнявшись, горько плакали.