Жорж Роденбах - Выше жизни
Бартоломеус. высказывал это с горячностью, смотря вдаль; в его глазах блестел луч, как бы отблеск невидимого солнца, с которым он находился в общении. Его прекрасная монашеская голова, с бледным лицом, тонкой черной бородой, напоминала художников итальянских монастырей, потерявших свои мечты белизне стен. Бартоломеус, подобно им, набросал свои мечты, находясь тоже в монастыре, живя целомудренным, одиноким, в этой обители монахинь, среди нения псалмов, келий из свежего кирпича, райского освещения, при котором даже тень облаков роняла серебристый свет. Его талант казался необыкновенно сложным. Это про исходило от близости к Вечности. Естественно, что он отыскивал мистические аналогии, вечное соотношение вещей.
Борлют с любопытством и восторгом слушал, как тот рассказывал содержание своих фресок. Затем, думая о том, сколько глубокого и таинственно прекрасного заключалось в них, а также непонятного для тех, кто заказал эти фрески, он не мог удержаться, чтобы не вставить: — Это чудесно! Но что они скажут?
— Ах, конечно, они будут удивлены! Они уже давали мне советы. Они хотели бы скорее видеть эпизоды из фламандской истории. Разумеется, историческую живопись! Непременно, Маtines brugeoises, Брейделя и Конника, членов общин, — все то, что сделалось карнавалом, драмою с загримированными героями, собранием аксессуаров, ветошью веков, которыми живут наши плохие художники, наши дурные музыканты, создающие большие полотна и кантаты. Надо предоставить делу то. что свойственно делу. Так, например, можно было бы создать только вульгарное произведение, из того великого эпизода битвы Золотых Шпор, когда гильдии и корпорации, — взяв в руки горcть земли, — ели эту землю, за которую должны были умереть…
Это воспоминание заставило Жориса и Бартоломеуса заговорить о фламандском деле, которому они оба были когда-то страстно преданы, при жизни Ван-Гюля. Они сознались друг другу, что порыв кончился, а стремления были бесплодны.
Художник отклонил свои мысли от города и других людей, чтобы отдаться всецело своему творчеству, которое одно теперь занимало его.
И он говорил о своем искусстве, как говорят о любви.
Он рассказал, как пришла ему эта мысль, неожиданно, точно встреча или захватившая его страсть: он говорил о своем сближении с идеей, безмолвных беседах, в которых она или открывала себя или отказывалась это сделать: иногда она становилась экспансивной, иногда холодной, словно недовольной… Победит ли он ее? Теперь она показывается ему, вся нагая на полотне. Ласки нежных кистей, медленные или лихорадочные! Нет более отдыха! Даже ночью он мечтает о ней, он видит ее более красивой, обожаемой в течение веков…
Слушая его речи, Жорис делал сопоставления: точно так же он любил Годеливу, ощущал ее очарование, молча беседовал с нею, видел ее даже во сне. Нежели правда, что любовь к искусству одинаково опьяняет, как любовь к женщине? Жорис думал о более прочном, более верном, может быть, более благоприятном счастье художника. Он чувствовал беспокойство, начало угрызений совести. Он тоже, прежде, любил свое искусство, стремился создать великое и прочное произведение, мечтал о реставрации и воскрешении Брюгге. Теперь он собирался пожертвовать своею любовью к городу — увлечению Годеливой.
В первый раз он усомнился, овладел собою, поколебался перед началом сердечной истории.
Возвращаясь к себе, он долгое время чувствовал смущение, колеблясь, не смея взглянуть на древние фасады, неподвижные воды, замкнутые монастыри, все то, что навевало отречение от жизни, говорило о культе смерти. Он повторял тихо самому себе: «Жить! Надо жить!» И по мере того, как он приближался к своему дому, перед ним вырисовывалось личико Годеливы, освещая его, торжествуя, увеличиваясь в его мечтах, как луна в каналах.
Глава V
Нервная болезнь Барбары усиливалась. Она похудела, ее цвет лица стал бледным. Из-за малейшего противоречия, разбитого предмета, ухода прислуги, сделанного замечания она сейчас же раздражалась, выходила из себя. Над домом беспрестанно как бы висела гроза, все жили в ожидании удара грома. Жорис и Годелива должны были непременно, постоянно, следить за собой, безгранично и послушно терпеть ее дурное настроение, как хлебный колос — порыв ветра. Годеливе это было нетрудно; совсем ребенком она привыкла применяться к несговорчивому характеру своей сестры; ее врожденная нежность оставалась неизменной, цельной и невозмутимой, всегда похожей на самое себя, точно покой замерзшей воды, которую бурный ветер так же мало приводит в движение, как нежный ветерок. Жорис менее ее примирился с такими капризами, как бы порывами ветра, противоречивыми случайностями. Никогда не иметь спокойной уверенности! К тому же нервное возбуждение заразительно. Он сам иногда чувствовал себя доведенным до крайности и замыкался в своей мужской гордости. Но это продолжалось недолго. Барбара, привыкшая к тому, что никто ей не противоречил, вскоре становилась точно безумной, бранилась, устремлялась на него. Однажды, не помня себя, опьяненная гневом, она произнесла ужасную угрозу, хриплым голосом, который было страшно слышать: «Я убью тебя»!
Жорис почувствовал жалость, дал пройти кризису, ощущая в глубине души бесконечное сострадание к этому бедному существу, конечно, не владевшему собой; к тому же, он сам находился так далеко, углубился в себя, в свою душу, в эту последнюю комнату, куда никто не входит. Там он находил Годеливу, молча улыбавшуюся в ответ на его любовь. Какое ему было дело до всего остального? Барбара, после таких сильных приступов, оставалась разбитой, — была точно комком тела и нервов, парусом, сброшенным с мачты. Она лежала долгое время неподвижно, усталая, страдающая из-за ужасной боли во всех членах: какие-то нити как будто вытягивались вдоль ее ног, спутывались на коленях, проводили свой моток к ее горлу, точно душили ее.
Она жаловалась Годеливе:
— Мне больно, мне больно!
И ее голос становился нежным, маленьким, тихим голоском больного ребенка, зовущего на помощь. Она свертывалась, точно хотела спрятаться, согреться.
— Мне так холодно!
Годелива, жалея ее, ухаживала за ней, укрывала ее шалями, гладила ее, и прикосновение ее рук благотворно влияло на Барбару, точно невидимая успокоительная жидкость. Тогда Барбара начинала себе отдавать во всем отчет, казалась смущенной своими выходками. Я не думаю, что говорю… Годелива отправлялась сейчас же к Жорису, чтобы утешить, успокоить его, вернуть его к ней, с целью попробовать исправить их отношения, привести к миру, если не к прощению. Но он отказывался с грустью.
— Она слишком сильно заставила меня страдать. Сознательно или нет, но она истерзала мое сердце!
Годелива старалась подействовать на сестру, отважилась нежно бранить ее:
— Ты причиняешь зло и себе и другим.
Но Барбара, не совсем успокоившись, снова раздражалась, начинала свои жалобы и гневные выходки, набрасывалась на Годеливу. Она высказывала порицание своей сестре, приписывала ей вины и проступки, находя обидное намерение или интонацию во всех ее словах.
— Я хотела бы умереть!
И она раскрывала вдруг окна, как будто с целью броситься в пропасть, быстро выходила, едва надев на голову шляпу, накидку на плечи, блуждала по набережной, быстрыми шагами, вдоль каналов, окрестных озер, точно желая броситься в воду и избирая место. Жорис, предупрежденный, отправлялся за ней, бледнея, точно готовясь упасть в обморок; сердце билось в его груди, как удары часов, от грусти, от страха скандала, а также от все более и более увеличивавшегося сострадания к этой бедной Барбаре, которую, как ему казалось, он более не любил, но все же не мог себе представить мертвою, обрызганною кровью от падения или увенчанною болотными травами Офелии.
Вопреки всему, он часто вспоминал начало их любви, представлял ее себе под белым свадебным вуалем, думая о прежнем, очень красивом ротике…
Барбара чувствовала упадок нервов, бесконечную меланхолию, усиливавшую сострадание к ней. Наступало ослабление, период изнеможения после периода экзальтации. Она имела вид человека, вышедшего из-под руин. Можно было бы подумать, что она долго блуждала под дождем. Что-то поблекшее исходило от нее. При виде нее являлась мысль о кораблекрушении; казалось, что она видела смерть.
Она точно сожалела, что избавилась от смерти, находилась в доме.
— Я вас стесняю, — говорила она иногда Жорису, — мы несчастны. Лучше бы, если бы я умерла.
Жорис вздрагивал; она, впрочем, ничего не подозревала о его любви к Годеливе, оставшейся скрытой и замкнутой в глубине его души. Но разве инстинкт иногда не угадывает?.Жорис отгонял эту мысль, внушавшую ему страх и напоминавшую ему о том, о чем он не хотел думать.
Напротив, если Барбара была больна, надо было ухаживать за. ней, лечить ее. Он пригласил доктора, предварительно переговорив с ним. Болезнь была ясна: малокровие и нервное расстройство, упадок древней крови, болезнь века, свирепствующая даже в таких отдаленных городах. У Барбары она была наследственною. Как избавиться от нее? С годами может наступить улучшение… В ожидании этого необходим некоторый курс водяного лечения, горный воздух, который умиротворяет и успокаивает. Кстати, Барбара была очень дружна со своими кузинами, жившими на водах, в небольшом немецком городке, где она бывала раньше. Она не отказывалась поехать туда. Но она хотела отправиться одна, желая как бы на время порвать с своею жизнью, уничтожить все связи, соединяющие ее со своими домашними, утратить всякое воспоминание о своем доме, где она провела такие мрачные дни, отправиться путешествовать, словно начать новую жизнь… Не было ли это раздражение, в особенности, против близких людей, одною из форм ее болезненного состояния? Она не захотела ехать с ними, отправилась одна, через несколько дней. Напрасно Жорис предлагал сопровождать ее. Годелива, со своей стороны, в особенности настаивала на том, чтобы ехать ей вместе с сестрой, намекала, находила серьезные причины, обещала молчать, быть нежной и ни в чем не препятствовать!