Жюль Ромэн - Люсьена
Пьер Февр… Да, Пьер Февр. Я вправе думать о Пьере Февре, спрашивать себя, чем станет в моем уме Пьер Февр с этой мыслью, возникшей во мне теперь. Лицо Пьера Февра. Когда я так долго смотрела на него в последний раз, мне кажется, я не почувствовала всего этого. Я осталась очень спокойной, очень рассудительной. Как это странно; и как это было бы грустно! Почему грустно? Что я хотела сказать? Разве я смотрела на него так, как только что смотрела на себя? Очень внимательно, правда, но, как мне кажется, с очень неискренним и очень оборонительным вниманием. Первый способ обороняться — это не видеть. Но когда не мог удержаться и увидел, остается как можно скорее придумать способ видеть. Рассуждаешь без отдыху. Кладешь одну мысль на другую, как камни плотины.
Жаль, что его здесь нет или что я не там, где он сейчас, без того, чтобы надо было разговаривать. Например, в трамвае. Я сидела бы напротив него. Сегодня я бы наверное увидела, есть ли в его лице та страшная сила, которую я только что открыла. Я помню его черты. При легком усилии я могу их себе представить. Но это почти безжизненный образ. Принимая его рассудком, я, должно быть, сделала его безопасным. И что же… Удивительно, что я не могу сейчас сказать, красив ли Пьер Февр… В известной степени, все мысли, которые я накопила до сих пор, обесценены, упразднены. Только те, которые я еще создам себе, будут иметь значение.
А он, Пьер Февр, заметил ли он уже красоту? И тогда что он думает обо мне? Он, по-видимому, отличил меня, но не испытал великого внутреннего разгрома, который мне теперь понятен. Его лицо не содрогнулось: он не кусал губ, не побледнел. В его глазах не появилось внезапное, испуганное обожание.
А то, что он мне говорил о любви, которая вспыхивает с первой минуты между каждым мужчиной и каждой женщиной (он шутил только наполовину, и я чувствую, что под этим кроется некая истина; что он затронул, шутя, одну из тайн жизни), как это вяжется с моим открытием! Эти тысячи прохожих на марсельской улице, эти искры, вспыхивающие повсюду. Я вижу их. Но красота? Что общего между этим мимолетным объятием двух взглядов и долгим, глубоким опустошением души прекрасным лицом? И если бы мне даже удалось примирить то и другое, как связать это с моим всегдашним представлением о любви? Если бы я любила человека, я знаю наверное, что любила бы только его. Например, если бы я любила Пьера Февра и встретила потом какое-нибудь лицо, красивее чем его самое красивое лицо в мире?
Мимо меня прошло несколько мужчин. Они посмотрели на меня. У двоих, по крайней мере, мелькнул в глазах свет, который говорил, что я красива. Однако, возможно, что они любят женщину, что они любят ее очень сильно.
Я бы хотела поговорить об этом с Пьером Февром. Я не знаю никого другого, кто бы мог понять меня. Мари Лемиез не могла бы в этом разобраться. В нем есть легкомыслие; он не очень уважает женщин, однако считает дурным смущать их покой. Но он не фат, Хотя трудно быть в меньшей степени фатом, чем он, при его уверенности.
Я подумала о смехе Пьера Февра. В этом какая-то тайна! Ни ваш разум, ни окружающее вас не может устоять перед преображающей силой, таящейся в этом смехе. После него нельзя думать и смотреть, как раньше. Все вещи освещаются новым светом. Если бы я услыхала сейчас смех Пьера, то что стало бы со всеми моими размышлениями? Если бы я услыхала, как смеется Пьер Февр, как раз в ту минуту, когда глаза хотят заглянуть в зеркало? Перестала ли бы я быть красивой? Или признала бы вдруг, что красота больше не имеет значения? Нет, правда осталась бы правдой, но только неожиданно облегченной, как пение, перескакивающее с низких голосов на высокие.
* * *Я вышла из магазина и очутилась на улице. Лишенное зеркал и огней, мое ощущение красоты немного ослабевало. Люди, встречавшиеся мне, казалось, были заняты совсем другими мыслями. О чем они думали? Может быть, о продаже зерна, которую только что устроили, о работе, которую надо закончить, о партии в карты перед обедом в жалком кафе.
Я принялась жалеть о Париже. В шесть часов Вечера на бульваре Монмартр в головах у людей есть место для нескольких тысяч мыслей, самых жалких. Но все-таки появление красивой женщины ощущается толпой. Эти люди, усталые и спешащие к себе домой, еще сохраняют в своем распоряжении столько времени, столько души, что красивое лицо начинает в них то опустошение, о котором я не перестаю думать. Я не могу, как Пьер Февр, думать о Каннебьере, которой я никогда не видела. Я думаю о бульваре Монмартр. Я представляю себе не совсем так, как он, все эти бесчисленные мгновенные близости между мужчинами и женщинами. Он говорит об искрах и сверкании искр со всех сторон, о кратком взрыве любви между двумя живыми существами, уходящими друг от друга. Это, должно быть, верно. Но сегодня я могу мечтать только о прекрасном лице, озаренном уличными огнями (а не светом дня), на которое смотрят люди из толпы. И прекрасное лицо словно жалит каждого из них. Они чувствуют все, как оно проникает в них, словно очарование и словно боль. Каждый мужчина вкушает на мгновение горечь того, что эта прекрасная женщина ему не принадлежит; и драгоценная капля яда, уносимая им, оставит на его губах более отчетливый вкус, чем все его дневные труды.
За два часа до урока я еще не решила, пойду ли к Барбленэ. Я не знала также, как себя там держать.
Но мне думается, что моя нерешительность была только мнимой. Если бы что-нибудь внезапно помешало мне идти туда, я была бы очень разочарована. Я даже не знаю, не нашла ли бы я средства во что бы то ни стало пойти туда.
Дом Барбленэ приготовил мне самую ничего не значащую встречу. Дверь, передняя, движения служанки, мое появление в гостиной, рукопожатие сестер, ничто, по-видимому, не предвещало событий. Это было к лучшему. У меня не было охоты растрачивать свое мужество на предварительные мелкие препятствия. Сетования кухарки, например, или вид Март, одинокой и в слезах, сразу же утомили бы меня. Может быть, сестры со своей стороны думали так же.
В этот день наша встреча носила характер чего-то непреодолимого. Мы побороли свое отвращение, свою лень страдать. Может быть, каждая из сестер собиралась было ускользнуть от урока, — Март из опасения, что я замечу ее неудовольствие, Сесиль потому, что ее совесть была не совсем чиста передо мной. На самом деле они были тут. И, как это ни странно, первые минуты были нам всем приятны. Мы наслаждались своим присутствием здесь, как неожиданностью, как успехом, который уничтожил все благоразумные расчеты, и в то же время оберегали его, как редкостный и хрупкий предмет.
«В общем, — говорила я себе с внутренней усмешкой, — у нас есть все для того, чтоб ужиться, чтобы провести вместе целую жизнь. Жаль, что такое положение вещей стремится к развязке. Своего рода предрассудок заставляет нас думать, что единственное равновесие, которое нужно стараться сохранять между людьми, это — равновесие счастия. Остальное мы называем кризисом и не успокаиваемся, пока не одолеем его. Мы привыкли распознавать удовольствие, только если оно легко переносится на нас самих, только если наша особа имеет основание назвать его удовольствием со своей точки зрения. Но под огорчениями, под видимыми мучениями, которые причиняют нам другие люди, может скрываться весьма существенное удовольствие, проистекающее именно от нашей глубокой связи с ними. Но мы не умеем обращать на него внимания и даем ему длиться и расти, только если что-нибудь внешнее нас к этому побуждает».
Тут я подумала о браке, и мне показалось, что после пяти минут размышления я сделаю относительно природы брака какое-то решающее открытие. Но обстановка мне мешала.
Я села за рояль. Перелистала ноты.
— Поработали вы над тактами, которые прошлый раз не удавались, начиная от С?
И добавила тут же, не оборачиваясь, самым обыкновенным голосом.
— Это вы поклонились нам третьего дня вечером на улице Сен-Блэз, мадмуазель Сесиль, когда г-н Пьер Февр меня провожал?
— Да… я.
— Мне казалось, что я вас узнала. Но в такой час в городе я ожидала скорее встретить кого-нибудь из моих учениц, живущих в центре, или кого-нибудь из их родных. Это, собственно, единственный час, когда эта несчастная улица Сен-Блэз немного оживляется. Но раз у вас были дела в тех краях, вам надо было выйти с нами!
Я обернулась. Сесиль растерялась. Она бросала на меня короткий, беспокойный взгляд, так же вопрошала два или три предмета, угол комнаты, возвращалась ко мне и снова бежала от меня.
На лице Март появился нерешительный свет. Мое спокойствие, смущение сестры, казалось, заставили ее все пересмотреть сызнова. Она была готова вернуть мне свое доверие.
Такая легкость пробудила во мне угрызения совести. Вернее, я находила, что Март слишком быстро принимает к сведению скрытое отрицание, которое усмотрела в моих словах. Все-таки нельзя было заставлять меня говорить больше, чем я хочу. Я не связывала себя ничем. Я не отказывалась ни от чего.