ЛЕОНИД ГРОССМАН - ЗАПИСКИ Д’АРШИАКА МОСКВА
Юная женщина, слегка побледневшая от утомления танцами, возвращалась в бальный зал, чуть опираясь о руку своего спутника. Я взглянул на них и уже не мог отвести глаз от лица вошедшей гостьи. Белый бальный наряд широко обнажал покатые плечи, слегка прикрытые ниспадающими струями темно-русых локонов и колыхающейся волною мягкого султана, прикрепленного к маленькой токе. Черная бархатка, заколотая у шеи двумя алмазами, и старинная брошь, напоминающая сложный узор флорентийской лилии, оживляли своими переливными лучами белоснежную ткань бального наряда. Серебрящийся гладкий атлас обтягивал высокую и стройную фигуру, окутанную у плеч воздушным и пышным потоком оборок и кружев. А над тоненьким ободком черного бархата у шеи, этим скромным девичьим украшением, высоко поднималось пылающее бессмертной красотой чело мифологической героини. «Vera incessu patuit dea» 1, – вспомнился мне знаменитый стих Виргилия, когда я следил за сияющим безразличием, с каким несла свое строгое очарование эта неведомая посетительница петербургского бала. Холод великого спокойствия, свойственный только гениальным полководцам и знаменитым красавицам, казалось, замыкал ее внешность в очертания чеканной завершенности.
Только вглядываясь в это отточенное с поразительной чистотой лицо, я заметил во взгляде, в очерке лба,
____________________
1 Сама ее поступь обнаруживает подлинную богиню (лат.).
114
в самом рисунке слегка улыбающихся губ какое-то еле уловимое выражение скорби. Было ли это воспоминание или предчувствие страдания, трудно было бы сказать, но казалось, какая-то глубоко затаенная встревоженность придавала всему ее торжественному облику едва ощутимый страдальческий отпечаток, словно высветляющий глубокой сердечной болью эту великолепную античную скульптуру. В каких-то нежных чертах и ласковых оттенках взгляда и улыбки лучезарное чело Юноны неожиданно принимало трогательный облик застенчивой и пугливой девочки. Из-под кружев, перьев, локонов, алмазов и бархата неожиданно проступало прелестное личико подростка, чем-то испуганное, но доверчивое и любящее. И чувство беспредельного восхищения перед законченными формами этой гордой статуи, бестрепетно шествующей среди суетной толпы угодливых царедворцев, сменялось волною глубокой жалости к юной женщине, высоко взнесенной над жизнью и людьми счастливым и опасным даром своей неповторимой красоты. Она входила не одна. Рука ее в длинной белой перчатке спокойно лежала на темном рукаве ее спутника. Завороженный этим солнечным обликом, я не сразу разглядел гостя, вводившего в бальный круг эту прекрасную даму. Только через некоторое время я рассмотрел его. Это был мой собеседник, из салона графини Фикельмон, так изящно пересыпавший рубины и алмазы сквозь живую сеть своих тонких пальцев.
На первый взгляд, близость этих двух фигур могла показаться контрастной. Но стоило вглядеться в них, чтобы почувствовать, как гармонично они дополняли друг друга. Лишенный того, что признано считать среди военных мужской красотой, т. е. высокого роста, мускулистых ног, прямых и сухих черт лица, он отличался своеобразной прелестью тонкой и необычной внешности. Лоб и глаза говорили о мыслителе и творце. Непередаваемая грация жестов, легкость и уверенность движений, глубина и прозрачность взгляда – все это заметно отличало его в пестрой дворцовой толпе. Я узнал впоследствии, что поэт был по матери довольно близким потомком абиссинских принцев, по отцу – представителем исторического рода, который мог бы оспаривать у Романовых права на престол царей.
115
Офицерская выправка императора Николая казалась деревянной и мертвой рядом с живым и трепетным огнем, словно шевелившим зыбкую фигуру этого невысокого человека с кудрявой головой, полными губами и законченным изяществом каждого движения. Чувствовалось, что именно он имел право вводить в этот блистательный дворцовый круг первую красавицу своей страны. Казалось, облаченному хвалами царю, с его военным величием, противостоял некоронованный властитель, призванный шествовать с венчанным челом сквозь вереницу грядущих столетий.
Их появление вызвало невольное движение в зале Я заметил, как головы повернулись к входу и взгляды огромного собрания обратились к этой необыкновенно чете.
Это был тот момент, когда празднество как бы переламывается к своему концу. Торжественная напряженность выхода разрешалась легким возбуждением финала. Вот почему все общество невольно сосредоточило внимание на одинокой паре, медленно проходившей между двумя рядами танцоров.
Чуждый этому обществу, я вдруг ощутил неодолимую магнетическую силу редкого сочетания – неотразимой женской красоты и великой поэтической славы. Мне показалось, что бесчисленные свечи зала ярче разгорелись и сильнее запылали при появлении этих отмеченных судьбою людей. Юные фрейлины и престарелые статс-дамы, министры и генералы, дипломаты и камергеры, столетняя Голицына и шаловливая Воронцова-Дашкова – все на одно мгновенье внезапно и непроизвольно застыли, словно приветствуя эту входящую чету. Сам император Николай прервал на эстраде свою беседу с послом Великобритании и, повернув голову к мраморной арке входа, долго следил взглядом за шествием по бальному залу Пушкиных.
Внизу у эстрады, в группе военных и дам, я вдруг увидел лицо моего кузена. В нем не было ничего от обычного выражения веселого удальства и беспечной шутливости. Преображенное почти до муки, оно было обращено на прекрасную спутницу знаменитого поэта.
Я подошел к д'Антесу:
– Послушай, старик, я прекращаю дальнейшую игру. Изволь завтра же угощать шампанским…
Он молча перевел на меня свой взгляд, неожиданно
116
преображенный восхищением и страстью. Я почувствовал, что ни возражать, ни объясняться, ни говорить он не в состоянии. Я тихо отошел от него.
Новый вальс в два такта, уже принятый при дворе, вскоре вовлек все общество в свое кругообразное движение.
Так приоткрылась мне впервые тайна д'Антеса, вскоре разоблаченная перед всеми в трагическом эпилоге нашего петербургского пребывания.
XVI
Таков был наш въезд в Петербург. Так, рассеянно и между делом, начал я выполнять поручение герцога Брольи в парадном и суетном мире петербургских гостиных.
Между тем дворцы и салоны царской столицы начинали серьезно занимать меня. Картины двора и города незаметно пробуждали во мне литератора. От дипломатических депеш меня влекло к более широким и свободным описаниям. На празднествах и смотрах я не переставал вспоминать о моем предке герцоге Сен-Симоне, который, с редкой неутомимостью гениального художника, каждый вечер, среди шума лагерной или дворцовой жизни, зачерчивал свои бессмертные портреты вельмож и полководцев. Живописные страницы знаменитого мемуариста, увековечившего для будущих поколений двор Людовика XIV с его показным великолепием и темной сетью интриг, выступали предо мной заманчивыми образцами. Мне мерещились незабываемые портреты епископов, маршалов, послов, придворных поэтов, герцогинь и кардиналов. Мне казалось, что я мог бы зарисовать такие же картины придворной жизни, оставив потомству целую галерею замечательных исторических фигур. Я чувствовал, что жизнь петербургского дипломата, близкого ко всем тайным источникам государственной деятельности, может представить богатейший материал для описаний и биографий. Быть может, мечталось мне, я оставлю потомству мемуары, достойные моего великого пращура. Я выступлю в них не официальным историографом, а свободным изобразителем двора императора Николая. Обычной похвале тронных художников я противопоставлю живой и правдивый рассказ, чуждый лести и
117
готовый на сатиру там, где ее требуют факты действительности и справедливость нелицеприятного судьи.
Неумолимый ход событий, неожиданно прервавший мое пребывание в царской столице, не дал мне возможности выполнить моего обширного литературного плана. Вместо двадцати томов Сен-Симона у меня осталось несколько записных книжек, две тонких тетради дневников и пачка архивных документов.
Единственный читатель этих отрывочных листков, я до сих пор просматриваю их с пристальным вниманием.
Сухие и мертвые для других, они полны для меня глубокого жизненного смысла и неиссякающего драматизма. Из беглых записей старого дневника, из летучи заметок газетной хроники, из бесстрастных постановлений военно-судной комиссии звучат для меня живые голоса и возникают знакомые лица. Предо мной слагается во всем ее неотразимом трагизме одна удивительная и печальная повесть, созданная на моих глазах уверенною рукою самой действительности. Из запутанного сплетения умчавшихся событий снова возникает памяти озаренный облик одного поэта, медленно омрачаемый какой-то гнетущей заботой и, наконец, мучительно искаженный взрывом неукротимого гнева и при-