Роберт Стивенсон - Собрание сочинений в пяти томах. Том 5. Сент-Ив. Стихи и баллады
— Ну, разумеется, вы совершенно правильно меня поняли; я полагаю, мне незачем докладывать виконту о таких пустяках.
— И не взыщите за такую смелость, этим вы ему только угодите! — сказал он. — Я вас теперь век не забуду. Не желаете ли кружечку домашнего пивца? С вашего позволения! Вот сюда пожалуйте, я вам всей душой благодарен... всей душой рад услужить такому джентльмену, сэр, вы ж родня нашему виконту, знатный род, тут и впрямь есть чем гордиться! Осторожней, сэр, здесь ступенька. Надеюсь, виконт здоров? И мусью граф тоже?
О господи! Этот гнусный негодяй еще не успел отдышаться после яростного нападения на меня и, однако, уже льстил и фамильярничал, точно старый слуга, пестовавший меня с пеленок, уже пытался мне угодить разговором о моем знатном родстве!
Я прошел за ним через весь дом на задний двор, где возница под навесом мыл повозку. Он, должно быть, слышал выстрел. Он просто не мог не слышать: пистолет был лишь немногим меньше мушкетона, полностью заряжен и прогремел, что хорошая пушка. Возница слышал выстрел и оставил его без внимания, а теперь, когда мы появились из двери черного хода, на мгновение поднял голову, побледнел, и лицо его предательски выразило его чувства столь же недвусмысленно, как самая откровенная исповедь. Этот мерзавец ожидал увидеть одного Фенна; он ждал, что его позовут исполнить роль могильщика, которую я еще прежде отвел ему в моем воображении.
Не стану утруждать читателя подробным описанием моего визита в кухню: ни тем, как мы подогревали пиво с пряностями, и, кстати сказать, отлично подогрели, ни тем, как сидели и беседовали. Фенн — точно старый, верный, любящий вассал, а я... что ж, я так был восхищен его бесстыдством, что и передать не могу, и в скором времени это восхищение победило мою недавнюю враждебность. Сей редкостный плут мне даже полюбился. Его апломб был столь величествен, что я уже находил в этом негодяе своеобразную прелесть. Мне еще не доводилось встречать такого законченного мошенника; его подлость была столь же необъятна, как его брюхо, и в глубине души я полагал, что он столь же мало в ответе за одно, как и за другое. Он удостоил меня высшей откровенности — пустился рассказывать свою жизнь; поведал мне, что, несмотря на войну и на высокие цены, ферма никак себя не оправдывала; что «тут вдоль большака местность вся сырая да холодная», что ветры, дожди, времена года — все «как нарочно перепуталось»; что миссис Фенн больше нет в живых. Вот уже скоро два года как она померла. «А уж какая замечательная женщина была моя старуха, сэр, прошу прощения за такую похвальбу», — прибавил он в приступе смирения. Короче говоря, он дал мне случай наблюдать Джона Буля, если можно так выразиться, во всем его неприглядном естестве: алчный ростовщик, вероломный лицемер, и все эти свойства доведены до крайних пределов, — так что и небольшая встряска и волнение из-за нашей стычки в прихожей вполне того стоили.
ГЛАВА XIII
Я ЗНАКОМЛЮСЬ С ДВУМЯ СВОИМИ СООТЕЧЕСТВЕННИКАМИ
Как только я решил, что опасность миновала, — иными словами, как только за разговором Фенн совсем отдышался и пришел в хорошее расположение духа, — я предложил ему представить меня французским офицерам, которые отныне сделаются моими попутчиками. Оказалось, их двое, и когда мы подходили к двери, за которой они скрывались, сердце мое сильно забилось. Познакомясь покороче с одним из вероломных сынов Альбиона, я тем больше жаждал оказаться среди соотечественников. Я готов был обнять их, готов был рыдать у них на груди. Но меня и здесь ждало разочарование.
Они расположились в просторной комнате с низким потолком, окна которой выходили во двор. Когда этот дом еще не пришел в упадок, комната сия, вероятно, служила библиотекой, ибо деревянная панель вдоль стены еще сохранила следы полок. В углу, прямо на полу, валялись четыре или пять матрацев, на них грязная куча постельных принадлежностей; тут же рядом таз и кусок мыла; в глубине комнаты стоял грубо сработанный кухонный стол и несколько простых деревянных стульев. Комната была светлая, в четыре окна, а обогревалась всего лишь кучкой угля за маленькой, жалкой и перекосившейся каминной решеткой, поднятой кирпичами; уголь адски дымил, давая лишь редкие, хилые язычки огня. На одном из стульев, придвинутых вплотную к этой пародии на гостеприимный очаг, сидел старый, болезненного вида седовласый офицер. Он кутался в камлотовый плащ, подняв воротник, колени его касались решетки, руки протянуты были над самым огнем и окутаны дымом, и, однако, он дрожал от холода. Второй, рослое, румяное, красивое животное, в каждом движении которого ясно виден был первый кавалер, душа общества и заправский сердцеед, явно потерял надежду, что уголь разгорится, и теперь шагал из угла в угол, громко чихал, ожесточенно сморкался и без умолку сыпал угрозами, жалобами и отборной солдатской бранью.
Фенн ввел меня в комнату, коротко представил:
— Господа, вот вам еще один попутчик! — И тот же час скрылся.
Старик лишь мельком глянул на меня тусклыми глазами, и тут его еще пуще затрясло, будто в жестоком приступе икоты. Но другой, красавец, страдающий насморком, вызывающе на меня уставился.
— Кто вы такой, сэр? — спросил он.
— Шандивер, рядовой восьмого линейного полка, — отвечал я и отдал честь, так как оба они были старше меня чином.
— Вот это мило! — сказал он. — И вы намереваетесь ехать с нами? Третий в тесной повозке, да притом еще грязный верзила! А кто за вас заплатит, любезный?
— Если уж мсье заговорил об этом, то, да позволено мне будет спросить, кто платит за него? — учтиво осведомился я.
— Он еще острит! — сказал красавец и принялся поносить все подряд: свою судьбу, погоду, простуду, опасность и расходы, связанные с бегством, а пуще всего — английскую кухню. В особенности, кажется, ему досаждало, что в их компанию затесался я.
— Пропади оно все пропадом, знали бы вы, на что идете, так не совались бы к нам, а пробирались в одиночку! Лошади еле волокут этот драндулет, дороги — сплошная грязь да рытвины. Не далее как минувшей ночью нам с полковником пришлось полпути проделать пешком... Черт подери!.. Полпути по колена в грязи... а у меня еще эта трижды клятая простуда... и опасно, ведь нас могли и заметить! Еще счастье, что мы не встретили ни души. Пустыня... настоящая пустыня... как и вся эта мерзкая страна! Есть тут нечего... да, нечего — одна жесткая говядина да овощи, сваренные на воде... а из напитков только эта вустерская бурда! А я из-за простуды и вовсе лишился аппетита, понятно? Будь я во Франции, мне бы подали крепкий бульон с сухариками, омлет, курицу с рисом, куропатку с капустой — словом, что-нибудь соблазнительное, разрази их всех гром! А здесь... пропади все пропадом! Ну и страна! И какой холод! А еще говорят о России... Нет уж, с меня довольно и этого холода! А сами англичане... вы только поглядите на них! Что за народ! Ни одного красивого мужчины, а офицеры — прямо смотреть не на что. — И он самодовольно оглядел собственный стан. — А женщины... экие жерди. Нет, одно мне ясно: я не перевариваю англичан!
Было в этом человеке что-то до крайности мне неприятное, ну, просто хуже горькой редьки. Я всегда терпеть не мог всех этих щеголей и франтов, даже когда они вправду недурны собой и хорошо одеты; майор же — ибо таков оказался его чин — был ни дать ни взять разжившийся лакей. Поддакивать ему или хотя бы делать вид, что я с ним соглашаюсь, было выше моих сил.
— Ну, разумеется, как вам их переварить, — по-прежнему учтиво сказал я, — вы же проглотили честное слово офицера.
Он круто повернулся и обратил ко мне (как он, вероятно, воображал) грозный лик; но не успел он слова вымолвить, как на него опять напал чих.
— Сам я не пробовал этого блюда, — прибавил я, не упустив удобного случая. — Говорят, оно нехорошо на вкус. Мсье в этом тоже убедился?
Полковник с поразительной живостью вышел из своего оцепенения. Не успел я и глазом моргнуть, как он уже был между нами.
— Стыд, господа! — сказал он. — Разве французам, товарищам по оружию, сейчас время ссориться? Мы окружены врагами; перепалки, громкого слова может оказаться довольно, чтобы на нас снова обрушилась неотвратимая беда. Monsieur le Commandant,[19] вам нанесено тяжкое оскорбление. Я прошу вас, я требую, а если надо — приказываю: ничего не предпринимайте, пока мы благополучно не вернемся во Францию. А тогда, если пожелаете, я готов служить вам в любом качестве. Вы же, молодой человек, проявили всю жестокость и легкомыслие, которые столь свойственны юности. Этот джентльмен старше вас чином, он уже немолод (можете себе представить, что выразилось при этих словах на лице майора). Допустим, он нарушил слово офицера. Я не знаю, по какой причине он это сделал, вам она тоже неизвестна. Быть может, им руководила любовь к отечеству, для которого настал час бедствий; а быть может, им руководило человеколюбие или неотложная надобность; вы понятия об этом не имеете и, однако же, позволяете себе усомниться в его чести. Тот, кто нарушил офицерское слово, иной раз достоин не насмешки, а сожаления. Я тоже нарушил офицерское слово — я, полковник имперской армии. А почему? Я годами вел переговоры, просил обменять меня на кого-либо из английских офицеров, но все понапрасну: меня постоянно опережали те, у кого имелись связи в военном министерстве, и мне приходилось ждать, а меж тем дома угасает от чахотки моя дочь. Я должен наконец ее увидеть, и единственная моя забота — не опоздать. Она больна, тяжко больна... дни ее сочтены. У меня не осталось ничего, только моя дочь, мой император и моя честь, и я поступаюсь своей честью, и пусть у кого-нибудь хватит совести меня за это осудить.