Генрих Манн - Минерва
— Синьора Джина, я все больше убеждаюсь, что видела вас когда-то — нет, слышала. Ваш голос знаком мне. Мне все вспоминаются какие-то обрывки слов… подождите… Нет, я опять забыла.
— Я не знаю, — ответила Джина. — Я не говорила, кажется, ни с одним человеком.
— Ах, все-таки, вспомните ночь: почти такую, кажется мне, как эта, несколько взволнованную, немного душную и тревожную, — потому что я сознаюсь вам, эта дуэль немного тревожит меня… и не одна она. Словом, если бы я только знала… Милая синьора Джина…
Она схватила Джину за руку.
— Вы счастливы?
— Да. Но это было не всегда так: — если вы знали меня прежде, это должно быть вам известно.
Она думала:
«Что с этой прекрасной женщиной? Она дрожит. Ее лицо должно было бы быть солнцем для всех нас, а теперь я вижу на нем страдание и чувствую сожаление к ней. Чтобы сказать ей успокаивающее?»
— Слушайте, герцогиня. Судьба проста и справедлива, верьте этому. Я обязана ей своим спасением. Я была замужем за помещиком, жившим в окрестностях Анконы, сельским бароном, который пьянствовал, проигрывал мое состояние, предпочитал мне горничных. Он обращался со мной ужасно, в то время, когда я должна была подарить ему ребенка. И я умирала от страха и отвращения при мысли, что ребенок может быть похожим на него. Я представлялась больной, чтобы не быть принужденной видеть его багровое небритое лицо с узкими губами и низким лбом, выражавшим жестокость. На каких более красивых чертах мог покоиться мой глаз? В нашем глухом углу была только одна прекрасная вещь: маленькая церковь, находившаяся в ста шагах от нашего дома. Ее стены были покрыты фигурами, совсем маленькими смеющимися ангелами. Там была и картина, мальчик с золотыми локонами, в длинной, персикового цвета одежде. Он протягивал левую руку назад, двум женщинам в светло-желтом и бледно-зеленом. В правой руке он держал серебряную лампаду и освещал ею спрятавшийся во мраке сад… Что с вами, герцогиня?
— Ничего. Теперь мне легче. Благодарю вас.
Теперь она знала, кто такая была Джина.
— Рассказывайте дальше, пожалуйста.
— Из-за этого мальчика я стала набожной и не пропускала ни одного богослужения. Я приходила и ночью. Дверь церкви…
— С вырезанными на ней головками ангелов, — дополнила герцогиня.
— Не запиралась, — продолжала Джина, погруженная в воспоминания. — Я проскальзывала в нее, вынимала из-под плаща маленький фонарь и ставила его на балюстраду перед приделом, в котором он шествовал по своему темному пути. Я со страхом и ожиданием открывала фонарь, и узкий луч света падал на его лицо и на крупные, загнутые на концах локоны. Я опускалась на колени перед ним и стояла так часами. Я старалась глубоко и всецело проникнуться его чертами. Когда я на рассвете кралась домой, на душе у меня было так же сладко и бодро, как сладко и бодро было его лицо…
У моего мужа, который видел в своем доме чуждого своей породе ребенка, явилось подозрение. Один из слуг рассказал ему про мои ночные уходы. Он мучил меня, но я молчала. Он никогда не открыл бы правды; ведь сам он смотреть на картину был не в состоянии. В конце концов, он заподозрил одного из своих собутыльников и погиб пьяный в драке.
— Вы простили ему? — спросила герцогиня.
— Я простила ему и не жалею его.
— Попал! — опять крикнул Сан-Бакко.
— Стой! После такого удара ты не двинешься с места, говорю тебе!
Старик и мальчик в последний раз скрестили трости. Герцогиня смотрела на них молча, с нежным волнением. Они подошли к ней, взявшись за руки. Дверь на террасу была теперь завешена, комната закрыта, полна теплого света и охраняема Палладой. Герцогиня чувствовала, как ее окутывает и глубоко успокаивает счастье этих трех людей. У бледной Джины оно было тихое и мечтательное, у фехтовальщиков сверкающее и бурное.
Обед был готов, они перешли в столовую.
— Сначала шла деревенская стена, — вдруг сказала герцогиня. — На ней были нарисованы Страсти Господни. Там, где она кончалась, несколько в стороне от своей колокольни, стояла маленькая восьмиугольная церковь; за ней открывалась длинная цветущая аллея из лип и каштанов. На дорожке играли падавшие сквозь листья пятна света от восходящего месяца, а в конце ее стоял белый дом.
— Что это? — пробормотала Джина. — Откуда вы знаете?
— Сейчас.
Она заговорила торопливее:
— Я пошла по молчаливой, зачарованной месяцем аллее к белому дому. Флигеля выдавались под прямым углом, главное здание, широкое и одноэтажное, вырисовывалось на сером фоне сумерек, дорожка, ведшая к нему, постепенно поднималась, сверкая в лунном свете. В треугольной тени от деревьев вспыхнуло красным светом окно. Оно открылось, какая-то женщина сказала мне глухим голосом что-то такое милое.
— Это были вы! О, это были вы! — пробормотала Джина, глядя прямо перед собой.
— Эта была одна из решающих ночей моей жизни, — сказала герцогиня. — Бегство и приподнятое настроение привели меня к вам, синьора Джина, и в темноте я заметила, что увозила с собой друзей… Скажите мне только одно.
— Что же?
— Мальчик и обе женщины: я сейчас же почувствовала, что я одна из них: теперь я знаю, что другая — вы. Но куда светит нам его слабая лампада? Что лежит за мраком?
— Искусство! — ответила Джина; ее голос дышал пламенным убеждением. Она смотрела подруге в глаза. Герцогиня улыбнулась; ее улыбка была так горда, что Джина не заметила, сколько в ней было скорби.
— Я надеюсь на это — от всей души!
V
Герцогиня поспешила к Сан-Бакко: она получила известие, что он тяжело ранен. Но перед его дверью она должна была остановиться: из нее выскользнул Нино, торжественный, с почтением перед собственным великим переживанием в глазах.
— Он ранен в лицо. Флорет попал ему в рот и вышел обратно через щеку.
— В каком месте, Нино?
— Здесь. Я не знаю, как называет все это доктор. Я узнаю.
— Нино, ему плохо?
— Очень плохо, — твердо сказал мальчик, подавляя рыдание.
— Мне нельзя войти?
— Не думаю. Нет. Там два врача. В… я не знаю, там, где они дрались, не было врача. Поэтому он потерял много крови. Кроме того, там сестра милосердия, и еще какой-то человек, который раздел его и уложил в постель. Врачи делают перевязку. Он без сознания.
— Зачем входить? — тихо сказала она. — Это бесполезно.
И она подумала. «Как бесплодно все, что я делаю. Как бесплодна я сама. В сущности, он дрался из-за меня. Это лучшее, что у меня было. Он умрет».
— Поди к нему ты, Нино, — сказала она. — Тебя они не прогонят.
— Они и не увидят меня, я так ловок.
Она вернулась домой и заперлась у себя в безутешной скорби.
— Он умрет. Однажды меня уже покинули так внезапно; Проперция сделала это, но она оставила меня под охраной богини. Богиня дала мне в руки мою жизнь, как драгоценную чашу. Мне кажется, что ее блеск померк, а ее чистота изрезана запутанными знаками.
Через три дня она оправилась и снова пошла туда. Это было утром, морской ветер приносил прохладу, веселый звон раздавался по городу. Нино сказал ей:
— Вам нельзя войти. Сегодня у него с утра жар.
— Может быть, на минуту? — кротко спросила она.
— Его не должен видеть никто, кроме меня и сестры, — важно объявил он. Но вдруг взволновался:
— Это огорчает вас? — воскликнул он. — О, этого не должно быть. Для вас, конечно, сделают исключение. Жар у него маленький. Подождите, я спрошу.
— Оставь, я не хочу. Это повредит ему.
— Но зато, — горячо сказал он, — я сегодня могу повторить вам все, что сказал о ране врач. Она не так опасна, как казалось по виду. Флорет соскользнул с первого правого резца, скользнул вдоль зубов и вышел на под правой ушной железой сквозь жевательные и лицевые мускулы. Понимаете?
— Так он очень изуродован?
— Конечно. Голова вся перевязана. Не видно почти ничего, кроме глаз. Молоко и бульон он должен пить через рожок. Говорить он не может… Но у него есть грифельная доска, — подождите минутку.
Он посмотрел на нее, на ее печальное лицо. Затем скользнул в комнату больного. Через несколько секунд он опять стоял перед ней, весь красный. Он вытащил из-за спины грифельную доску. Она прочла:
«Кровопускание не помогло. Я прошу позволения продолжать любить вас. Ваш Неизлечимый».
Внизу было что-то стерто, но от грифеля остались следы. Она разобрала:
— Я тоже. Нино.
И перед этим двойным признанием в любви она затихла, и глаза ее стали влажны от горячих слез.
Несколько дней спустя ей позволили войти к нему. Она остановилась у двери.
— Вас странно укутали, милый друг, — пробормотала она и прибавила громче:
— Но я вижу ваши глаза и знаю, что вы очень сильны и очень счастливы.
«В самом деле, — почти с изумлением думала она, — этих глаз не окутывает ни один из тех покровов, которые в нынешнее время делают туманными почти все взоры, даже самые здоровые, и уносят их далеко от непосредственной действительности. Его глаза широко открыты жизни; мне кажется, я понимаю это впервые только теперь. Жизнь бросила в эти открытые голубые огни все свои картины, даже отвратительные, даже постыдные, — но в них не образовалось шлака».