Торнтон Уайлдер - Каббала
– Святой отец, а почему бы вам не написать еще одну книгу? Смотрите, у вас тут почти все великие книги, написанные в первой четверти моего столетия…
– И должен сказать, до крайности глупые.
– Так почему бы вам не даровать нам еще одну? Великую книгу, отец Ваини. О самом себе, что-то вроде «Опытов» Монтеня – о Китае, о ваших зверьках, об Августине…
– Остановитесь! Нет, нет! Перестаньте сию же минуту! Вы пугаете меня. Неужели вам непонятно, что безумное чаянье будто я способен написать книгу, было бы в моем случае первым признаком старческого слабоумия? Да, я могу сочинить нечто, превосходящее всю эту грязь, которую нам предлагает ваш век (резким ударом он своротил башню из книг, кролик взвизгнул, с трудом ускользнув от опасности быть раздавленным «Этюдами» Швейцера). Но Монтенем, Макиавелли, э… Свифтом мне не стать никогда. Какой это ужас, вообразить, что в один прекрасный день вы, придя сюда, застанете меня пишущим. Да оградит меня Господь от подобного безрассудства. Ах, Сэмюэль, Сэмюэлино, хорошо ли это с вашей стороны – явиться поутру к старому крестьянину и пробудить в нем все его грубые, гордые помыслы. Не надо, не поднимайте. Пусть их пачкают кролики. Что происходит с этим вашим двадцатым веком…? Вам угодно, чтобы я хвалил его потому, что вы расщепили атом и согнули луч света? Что ж, я готов, готов. – Можете сказать нашим богатым друзьям, но только тактично, что я хотел бы получить ко дню рождения китайский коврик, выставленный сейчас в витрине магазина на Корсо. Я нарушил бы приличия, сказав больше того, что если двигаться к Пополо, магазин будет слева. – Пол в моей спальне с каждым утром становится все холоднее, а я всегда обещал себе, что к восьмидесяти годам заведу у кровати коврик.
Что же пошло не так?
В течение первого часа все складывалось прекрасно. Кардинал всегда ел очень мало (никогда не прикасаясь к мясу) и до нелепого медленно. Если суп отнимал у него десять минут, то рис требовал уже получаса. Можно с уверенностью сказать, что зародыш последовавших вскоре осложнений присутствовал в самих характерах двух друзей. Они были столь несхожи, что человеку, слушавшему их разговор, начинало казаться, будто перед ним играют утонченную комедию. Прежде всего, Астри-Люс совершила ошибку, упомянув баварского Монсиньора. Она подозревала, что Кардинал не питает симпатии к каким бы то ни было могущим возникнуть у нее планам помощи Церкви в подобных делах, и ей не терпелось обсудить с ним вопрос о том, как ей распорядиться своим богатством, однако Кардинал не пожелал дать ей ни малейшего совета. Он избегал этой темы с неисчерпаемой изобретательностью. При настроениях, царивших в ту пору в Риме, было чрезвычайно важно, чтобы он ни в коей мере не влиял на эту сторону жизни своих друзей. Тем не менее он не скрыл от Астри-Люс своей уверенности в том, что она, решая эту проблему, наделает глупостей. Ему было больно видеть, как столь мощное орудие прогресса гибнет, попадая в руки церковных администраторов.
Нам следует помнить и о том, что дело происходило в канун его восьмидесятилетия. Мы уже видели, какую насмешливую горечь вызывало у него это событие. Как сам он сказал впоследствии, ему следовало бы умереть в тот миг, когда он оставил свою работу в Китае. Прошедшие с той поры восемь лет были сном, становившимся чем дальше, тем пуще запутанным. Жизнь – это борьба, и вдали от поля сражения в сознании Кардинала происходили пугающие перемены. И вера – это тоже борьба, а поскольку бороться ему более не приходилось, обрести веру было не в чем. Да и бесконечное чтение как-то сказалось на нем… Но прежде всего нам следует помнить об ужасе, овладевавшем Кардиналом при мысли, что народ Рима ненавидит его. Умерев, он оставит после себя память, в которой не будет места ни любви, ни достоинству. Анонимное письмо поведало ему, что даже в Неаполе детей приводят к послушанию угрозами отдать их Желтому Кардиналу, который сдерет с них кожу. Будучи молодым, над такими слухами можно и посмеяться, но старея, становишься чувствительным к холоду. Он уходил из мира, где при его имени содрогались от страха, в другой, утративший некогда присущую ему ясность очертаний, но еще способный даровать хотя бы то утешение, что оттуда не увидишь, как люди исподтишка плюют на возведенные в превосходную степень слова, составляющие твою эпитафию.
Я и опомниться не успел, как мы оказались втянутыми в ожесточенную перепалку по поводу сущности молитвы. Нам с Астри-Люс всегда хотелось послушать рассуждения Кардинала на отвлеченные темы. Она часто пыталась вызвать его на спор насчет обращения к святым или того, как часто следует ходить к причастию. Кардинал шепнул мне однажды, что ей хочется выдоить из него материал для календаря, для тех слащавых наставлений, которые она покупает во дворце Святого Сульпиция. Каждое его слово ей представлялось священным. Она, не колеблясь, поместила бы Кардинала в витражном окне церкви рядом со Святым Павлом. Так что прошло несколько мгновений, прежде чем она усмотрела в его словах нечто странное. Может быть, в этом и состоит Доктрина Церкви? Если что-то в его речах представляется ей непонятным, нужно лишь очень постараться и уловишь смысл. Истина, новая истина. Вот она и слушала, поначалу с удивлением, затем со все возрастающим ужасом.
Кардинал ухватился за парадокс, состоящий в том, что молящемуся нельзя ни о чем просить. Диалектика его творила чудеса. Он решил прибегнуть к сократовскому методу и задавал Астри-Люс вопросы. Несколько ее правоверных посылок потерпели крушение. Дважды он уличал ее в ереси, осужденной Церковными Соборами. Она попыталась уцепиться за послание Святого Павла, но послание развалилось прямо у нее в руках. Она в третий раз вынырнула на поверхность и получила по голове извлечением из писаний томистов. На прошлой неделе Кардинала призывали к смертному одру некой донны Матильды делла Винья, теперь он приволок эту несчастную донну Матильду сюда, в качестве аргумента. О чем, в сущности говоря, молятся остающиеся жить? Впрочем, Астри-Люс не трудно было сбить и с позиций покрепче. Ей становилось страшно. Наконец, она встала:
– Я не понимаю. Не понимаю. Вы шутите, святой отец. Как вам не стыдно, зная, как я ценю каждое ваше слово, говорить подобные вещи, чтобы меня смутить?
– Хорошо, тогда просто послушайте, – не унимался Кардинал. – Я стану спрашивать Сэмюэля. Поскольку он всего-навсего протестант, сбить его будет несложно. Сэмюэль, вправе ли я предположить, что Бог предназначил донне Матильде умереть в самом скором времени?
– Да, святой отец, ибо она умерла в ту же ночь.
– Однако мы считали, что если мы помолимся со всей искренностью, то сможем заставить Его передумать.
– Но… мы же вправе надеяться, что в крайней нужде наша молитва может…
– Тем не менее, она умерла. Выходит, мы не были достаточно искренни! Хорошо! Итак, иногда Он снисходит к молящемуся, а иногда нет, от христиан же ожидается, что они станут усердно молиться на случай, если нынче Он пребывает в благодушном настроении. Каково! Какова мысль, а, Астри-Люс!
– Святой отец, я не могу оставаться здесь и слушать, как вы ведете подобные разговоры…
– Нет, но каковы представления! Послушайте. Возможно ли, чтобы Он вдруг передумал? Лишь потому, что мы, перепуганные смертные, смиренно ждем от Него нагоняя? О! Вами владеет идея торговой сделки. Менялы так и не покинули храма!
Тут Астри-Люс, став совершенно белой, вернулась на арену, чтобы отчаянно рискнуть еще раз:
– Но, святой отец, вы же знаете, что Он откликается на просьбы достойных католиков?
И со слезами на глазах негромко добавила:
– Ведь вы же были там, святой отец. Если бы вы всей душой пожелали, вы бы могли изменить…
Он полупривстал из кресла и закричал, и глаза его были ужасны:
– Неразумное дитя! О чем ты говоришь? Я? Разве я не ведал утрат?
Она бросилась перед ним на колени:
– Вы сказали все это, чтобы меня испытать. Но каков же ответ? Я не отпущу вас, пока вы не скажете. Святой отец, вы же знаете, что молитва не остается без ответа. Но ваши хитроумные вопросы совсем сбили меня… сбили меня… Каков же ответ?
– Перестань, дочь моя, сядь и сама ответь мне. Думай!
Это протянулось еще с полчаса. Я приходил все в большее недоумение. Сама по себе проблема молитвы скоро осталась далеко позади. Теперь оспаривалось уже представление о благодетельной силе, правящей миром. Для Кардинала это было упражнением в риторике, он изощрялся в ней, подталкиваемый и своим темпераментным скептицизмом, и скрытым негодованием по адресу Астри-Люс. На умного верующего задаваемые им вопросы не оказали бы никакого воздействия. Для Астри-Люс они были губительны, поскольку ей, женщине, не умеющей размышлять, приходилось на сей раз заниматься именно этим. Ей очень хотелось проявить себя глубоким мыслителем, и как раз желание оказаться не тем, кем она была, обрекало ее на неудачу.