Симона де Бовуар - Прелестные картинки
— Пойду посмотрю, может, куплю что-нибудь.
Я блуждала по площади. Женщины, тоже одетые в черное, пререкались с торговками. «Суровое счастье» — я читала совсем иное на лицах, покрасневших от холода. Как папа, обычно прозорливый, может обманываться до такой степени? Он, правда, видел эти края только летом: когда кругом солнце, фрукты, цветы, все выглядит наверняка веселее.
Я купила два яйца, которые хозяин кафе сварил мне всмятку. Я разбила одно и почувствовала отвратительный запах, разбила второе — тоже тухлое. Грек пошел купить еще два; их сварили — тоже тухлые.
— Как это возможно, ведь их привозят из деревни.
— Базар бывает раз в две недели. Если повезет, можно напасть на вчерашние. Если нет… Лучше их есть вкрутую, я должен был вас предупредить.
— Я предпочитаю вовсе не есть.
Немного погодя, на пути к храму Аполлона, я сказала папе:
— Я не думала, что Греция так бедна.
— Ее разорила война, в особенности — гражданская.
— Он симпатичный, этот человек. А ты отлично сыграл свою роль: он убежден, что мы коммунисты.
— Здешних коммунистов я уважаю. Они и вправду рискуют свободой, даже головой.
— Ты знал, что в Греции столько политических заключенных?
— Конечно. У меня есть коллега, который бомбардировал нас просьбами о подписях под петициями против греческих лагерей.
— Ты подписывал?
— Один раз подписал. В принципе я ничего не подписываю. Прежде всего потому, что это совершенно бесполезно. И потом за каждым из этих начинаний, на вид гуманных, кроются всегда политические махинации.
Мы вернулись в Афины, и я настояла на том, чтоб осмотреть современный город. Мы обошли площадь Омония. Угрюмые, плохо одетые люди, запах бараньего сала. «Видишь, тут не на что смотреть», — говорил папа. Мне хотелось бы знать, какая жизнь идет за этими угасшими лицами. В Париже мне тоже ничего не известно о людях, с которыми я соприкасаюсь, но я слишком занята, чтоб тревожиться об этом; в Афинах у меня не было других забот.
— Надо было бы завести знакомых среди греков, — сказала я.
— Я был знаком с несколькими. Ничего интересного. Впрочем, в наши дни люди во всех странах одинаковы.
— Все же здесь они сталкиваются с иными проблемами, чем во Франции.
— Что здесь, что там, они невыносимо будничны. Здесь гораздо больше, чем в Париже, поражал — меня, во всяком случае, — контраст между роскошью богатых кварталов и убогостью толпы.
— Наверно, эта страна летом веселее.
— Греция не весела, — сказал мне папа с едва уловимым упреком в голосе, — она прекрасна.
Коры были прекрасны, губы, изогнутые улыбкой, остановившийся взгляд, вид веселый и глуповатый. Они мне понравились. Я знала, что не забуду их, и охотно ушла бы из музея сразу после того, как их увидела. Другими скульптурами — всеми этими обломками барельефов, фризами, стелами — мне заинтересоваться не удалось. Я ощутила огромную усталость тела и души; я восхищалась папой, его поглощенностью и любопытством; через два дня мы с ним расстанемся, но я знаю его не лучше, чем в начале поездки: эта мысль, которую я подавляла вот уже… с какого момента? внезапно меня пронзила. Мы вошли в зал, где было полно ваз, и я увидела, что зал следует за залом, длинной анфиладой, и что все они полны ваз. Папа остановился перед витриной и принялся перечислять эпохи, стили, их особенности: гомеровский период, архаический, чернофигурные вазы, краснофигурные на белом фоне; он объяснял мне сцены, изображенные на них. Стоя рядом со мной, он удалялся в глубину анфилады залов, сверкавших паркетом, или это я шла ко дну безразличия; во всяком случае, между нами возникла непреодолимая дистанция, потому что разница в цвете, в характере рисунка пальметок или птицы изумляла и радовала его, связываясь с прежним счастьем, со всем его прошлым. А мне эти вазы осточертели, и чем дальше мы продвигались, переходя от витрины к витрине, тем острее завладевала мной скука, переходящая в тоску, и неотступно преследовала мысль: «Ничего у меня не вышло». Я остановилась и сказала: «Больше не могу».
— Ты в самом деле на ногах не стоишь. Что ж ты раньше не сказала!
Он расстроился, предположив, вне сомнения, какие-нибудь женские недомогания, доведшие меня внезапно почти до обморока. Он отвез меня в отель. Я выпила хересу, пытаясь говорить ему о Корах. Но он казался мне страшно далеким и разочарованным.
На следующее утро я покинула его у входа в музей Акрополя.
— Я предпочитаю еще раз взглянуть на Парфенон.
Было тепло, я смотрела на небо, на храм и испытывала горькое чувство поражения. Группы, пары слушали гидов, одни с вежливым интересом, другие — с трудом удерживая зевоту. Ловкая реклама внушила им, что здесь их ждут несказанные восторги; и по возвращении никто не осмелится сказать, что остался холоден, как лед; они станут взывать к друзьям, чтоб те посетили Афины, и цепь лжи потянется дальше, и вопреки утере иллюзий прелестные картинки пребудут неприкосновенны. И все же вот передо мной юная пара и эти две женщины постарше, которые не спеша поднимаются к храму, разговаривая, улыбаясь, останавливаясь, глядя вокруг с видом умиротворенного счастья. Почему же не я! Почему мне не дано любить то, что, я знаю, достойно любви?
Марта заходит в комнату.
— Я приготовила тебе бульон.
— Я не хочу.
— Сделай над собой небольшое усилие.
Чтоб доставить им удовольствие, Лоранс проглатывает бульон. Она не ела два дня. Ну и что ж? Раз она не голодна. Их тревожные взгляды. Она допивает чашку, сердце колотится, она покрывается потом. Она едва успевает добежать до ванной комнаты, ее рвет; как позавчера и за день до того. Какое облегчение! Ей хотелось бы опустошить себя еще полнее, изрыгнуть себя до конца. Она полощет рот, бросается на кровать, обессиленная, умиротворенная.
— Тебя стошнило? — говорит Марта.
— Я тебе сказала, что не могу есть.
— Ты обязана повидать врача.
— Не хочу.
Что может врач? И зачем? Теперь, после того, как ее вырвало, она чувствует себя хорошо. На нее опускается мрак, она отдается мраку. Она думает об одной истории, которую читала: крот ощупью пробирается по подземным галереям, вылезает из них, чует свежесть воздуха; но ему и в голову не приходит открыть глаза, и он видит, что все черно. Бессмыслица.
Жан-Шарль садится у ее изголовья, берет за руку:
— Милая, попытайся мне сказать, что тебя мучит? Доктор Лебель, с которым я советовался, думает, что ты пережила какую-то неприятность…
— Все в порядке.
— Он говорил о потере аппетита. Он скоро придет.
— Нет!
— Тогда постарайся выйти из этого состояния. Подумай. Беспричинно аппетит не теряют. Найди причину.
Она отнимает у него руку.
— Я устала, оставь меня.
Неприятности, да, думает она про себя, когда он выходит из комнаты, но не настолько серьезные, чтоб это мешало встать и есть. У меня было тяжело на сердце в «каравелле», на которой я летела в Париж. Мне не удалось бежать из тюрьмы, я видела, как ее двери вновь захлопнулись за мной, когда самолет нырнул в туман.
Жан-Шарль был на аэродроме.
— Хорошо съездили?
— Потрясающе!
Она не лгала, она не говорила правды. Все эти слова, которые произносишь! Слова. Дома дети встретили меня криками радости, прыжками, поцелуями и кучей вопросов. Все вазы были полны цветами. Я раздала кукол, юбки, шарфы, альбомы, фотографии и принялась рассказывать о потрясающем путешествии. Потом я развесила платья в шкафу. У меня не было впечатления, что я играю в молодую женщину, вернувшуюся к домашнему очагу: это было хуже. Я была не картинкой, но я не была и ничем другим. Пустота. Камни Акрополя были мне не более чужды, чем эта квартира. И только Катрин.
— Как ее дела?
— Очень хорошо, как мне кажется, — сказал Жан-Шарль. — Психолог хотела бы, чтоб ты созвонилась с ней возможно скорее.
— Ладно.
Я поговорила с Катрин; Брижитт пригласила ее провести вместе пасхальные каникулы у озера Сеттон, там у них есть дом. Я разрешу? Да. Она так и думала, что я разрешу, она очень рада. С госпожой Фроссар они в хороших отношениях: она там рисует или играет в разные игры, не скучает.
Может, это и классика: соперничество матери и психиатра, меня, во всяком случае, это не миновало. Я дважды встречалась с госпожой Фроссар без всякой симпатии: любезна, вид знающий, вопросы задает толково, быстро фиксирует и классифицирует ответы. Когда я с ней рассталась после второго свидания, она знала о моей дочери почти столько же, сколько я. Перед отъездом в Грецию я ей позвонила, она мне ничего не сказала; лечение едва началось. «А сейчас?» — думала я, звоня к ней. Я приготовилась к отпору, ощетинилась, выставила колючки. Она, казалось, не заметила этого, бодрым голосом изложила мне ситуацию. В целом Катрин эмоционально вполне уравновешенна; она безумно любит меня, очень любит Луизу; отца — недостаточно, нужно, чтоб он постарался это преодолеть. В ее чувствах к Брижитт нет ничего чрезмерного. Однако, поскольку подруга старше и рано развилась, она ведет с Катрин разговоры которые ту волнуют.