Уильям Фолкнер - Сойди, Моисей
— Ты пьян, — сказал белый. — Убирайся вон. Ну-ка, нигеры, открой кто-нибудь дверь и покажи ему дорогу.
— Порядок, босс. — Голос звучит ровно, моргают красные глаза над застывшей улыбочкой. — Я не пьяный. Это меня доллары качают, к земле гнут — вон их сколько.
Подсел, помаргивая, продолжая улыбаться в лицо сидящему напротив сторожу, положил на пол перед собой остальные шесть долларов от субботней получки и, продолжая улыбаться, смотрел, как кости переходят по кругу из рук в руки, как сторож кроет ставки и кучка грязных, захватанных денег перед ним растет медленно и верно, как сторож мечет, как всегда успешно, беря подряд две удвоенные ставки, а третью, пустяковую, отдав; а вот и до него дошел черед, и кости укромно постукивают, гнездясь у него в кулаке. Он выбросил монету на середину.
— Ставлю доллар! — Метнул и глядел, как сторож подбирает оба кубика и затем шлет ему обратно. — Пускай двойная. Я змеей ужаленный. Мне все нипочем. — Метнул, и в этот раз один из негров возвратил ему кости щелчком. — Пускай двойная. — Метнул, нагнулся вперед одновременно со сторожем и схватил за руку прежде, чем тот дотянулся до костей, и оба застыли на корточках, лицом к лицу, над кубиками и монетами, лицо негра окаменело в мертвой улыбке, левая рука сдавила сторожево запястье, голос ровный, чуть ли не почтительный: — Мне и мошенство нипочем. Но другим ребятам… — Пальцы сторожа судорожно разжались, вторая пара кубиков стукнулась о пол, легла рядом с первой, сторож вырвался, вскочил, завел руку назад — за пистолетом.
Бритва висела между лопаток на шнурке, идущем под рубашкой вокруг шеи. Рука вынесла ее из-за плеча, раскрывая, освобождая от шнурка, переламывая, пока клинок не уперся тыльной стороной в костяшки сжавшихся на рукояти пальцев, и — все в ту же секунду пред тем, как грохнул наполовину вытащенный пистолет, — не лезвием только, а всем кулаком наотмашь ударила сторожа по горлу и прошла вкось, не замаравшись и первым брызгом крови.
IIДело уже прекратили — времени оно отняло немного, на другой день арестованного нашли в негритянской школе в двух милях от лесопилки, он висел под колоколом, следователю понадобилось пять минут, чтобы дать заключение о смерти от руки неизвестного лица или группы лиц и распорядиться о выдаче тела ближайшим родственникам, — и помощник шерифа, в чьем ведении находилось дело, сидел теперь на кухне у себя и рассказывал жене. Жена готовила ужин. Помощник шерифа был поднят с постели вчера в двенадцатом часу ночи, когда негра увезли из тюрьмы, и с той поры помощнику пришлось покрыть порядочное расстояние, не смыкая глаз и наспех в пути перехватывая когда и что придется, и он вымотался и, сидя на стуле у плиты, говорил с истерической ноткой в голосе:
— Проклятые негры. Это еще чудо, ей-богу, что с ними хлопот не в сто раз больше. Потому что они же не люди. С виду вроде человек, и на двух ногах, и разговаривает, и понимаешь его, и он тебя вроде понимает — иногда, по крайней мере. Но как дойдет до нормальных чувств и проявлений человеческих, так перед тобой проклятое стадо диких буйволов. Возьмем хоть этого сегодня…
— Как же, взяли вы его сегодня! — оборвала жена жестко. Это дородная, в прошлом недурная собой, а теперь седеющая женщина, нимало не издерганная, даже самодовольно-спокойная, но только холерического темперамента и с явно коротковатой шеей. Притом днем в клубе ей достался было главный приз, полдоллара, но другая дама настояла на пересчете очков, а затем и на переигрыше партии. — Не желаю о нем и слушать. Знаю я вас, шерифов. По целым дням сидите в холодочке у суда и языки чешете. Что ж удивляться, если двое-трое человек увозят у вас арестантов из-под носа. Они б и столы у вас увезли, и стулья, и подоконники, да поди оторви от ваших задниц.
— Положим, их не двое было и не трое. Бердсонги — это ни более ни менее как сорок два голоса. Мы с Мейдью взяли как-то список избирателей и подсчитали. Но ты слушай… — Жена повернулась от плиты, понесла тарелку в столовую, надвигаясь прямо на него, и помощник спешно убрал ноги с прохода. Заговорил громче, сообразуясь с возросшим расстоянием: — У него умирает жена. Ладно. Думаешь, он горюет? На кладбище он самый активный и рьяный. Не успели, рассказывают, опустить гроб в могилу, он хвать лопату и ну орудовать — бульдозера не надо. Да это ладно… — Женщина двинулась обратно. Он опять отдернул ноги и продолжал потише, опять-таки сообразуясь с расстоянием. — Видно, так он ее любил. Никому не запрещается засыпать гроб с женой в ускоренном порядке, запрещается только вгонять жену в этот гроб в ускоренном порядке. Однако назавтра он на лесопилку является раньше всех, еще кочегар паров не развел, огня не разжег даже; приди он еще на пять минут раньше, и вдвоем с кочегаром будил бы Бердсонга, чтоб тот шел домой додрыхивать, или даже кончил бы Бердсонга тут же, и меньше возни было б всем.
Так вот, значит, является на работу первым, хотя Макэндрюс и все прочие думали, что он не выйдет, потому что — даже негру — какого еще предлога нужно, если он жену похоронил? Белый бы не вышел на работу из простого приличия, если уж не с горя, ребенку малому достало бы ума прогулять денек, раз все равно оплатят. Ребенку, только не ему. Работягой заделался: гудок не успел догудеть, он давай скакать по платформам, десятифутовые бревна кипарисовые в одиночку хватает, кидает, как спички. А когда все уже успокоились на том, что ладно, желаешь вкалывать — вкалывай, он вдруг, не спросясь у Макэндрюса, вообще не говоря ни слова никому, уходит с работы среди дня, выхлестывает галлон смертоубийственной сивухи, возвращается и садится играть с Бердсонгом, пятнадцать лет обжуливающим в кости черномазых на лесопилке. С Бердсонгом, которому он тихо и мирно проигрывал в среднем девяносто девять процентов получки с того самого времени, как начал петрить, сколько будет шесть и шесть на этих безвыигрышных костях, — и через пять минут Бердсонг лежит уже с перехваченным до позвонка горлом.
Жена опять, едва не задев, прошла в столовую. Опять он подобрал ноги и возвысил голос:
— Ну, поехали мы с Мейдью туда. Не то чтоб ожидая толку, потому что к рассвету он мог уже быть в соседнем штате, где-нибудь за Джексоном; и притом простейший способ его разыскать — это держись поблизости от родичей Бердсонга, и точка. Конечно, они б нам оставили рожки да ножки, но на том и дело можно бы прекратить. Так что мы лишь по чистой случайности завернули к нему домой, уж не помню, мимо проезжали, что ли; а он — вот он, голубчик. Забаррикадировался, думаешь, на колене бритва раскрытая, на другом ружье заряженное? Ничуть не бывало. Спит себе. На плите кастрюлища вареного гороха, выжранная дочиста, а сам во дворе за домом разлегся, на виду, на солнышке, голову только в тень пристроил к заднему крыльцу, а с крыльца лает-разрывается псина, помесь медведя с комолым бугаем. Разбудили, садится. «Что ж, белые люди. Было дело. Только оставьте меня на воздухе». Мейдью ему: «Родственники Бердсонга как раз и хотят тебя на воздух. Попадешь им в руки — они тебя обеспечат свежим воздухом». А он свое — дело было, только не сажайте его под замок, — советует, указывает, как шерифу поступить; примите его сожаления, но в данный момент ему всего дороже свежий воздух. Препроводили в машину, глядим — по дороге пыхтит, поспешает собачьей рысью старуха, матушка или там тетушка ему, тоже хочет ехать. Мейдью ей разъяснять, какая вещь с ней может приключиться, если Бердсонгова родня нас перехватит по дороге в тюрьму, но она ни в какую, — ну, Мейдью подумал, может, при ней Бердсонги постесняются, в конце концов закон и для них писан, даром что это их голосами Мейдью прошел там на участке прошлым летом.
Взяли, значит, и ее с собой, доставили его благополучно в город, в тюрьму, сдали Кетчему, и Кетчем повел его наверх, а старуха тоже идет, прямо в камеру, и на ходу объясняет Кетчему: «Я его в правилах старалась воспитать. Он был хороший мальчик. Никогда в жизни не имел дела с полицией. Он примет кару за то, что совершил. Но не выдавайте его тем людям». А Кетчем в ответ: «Раньше надо было думать и тебе и ему, — раньше, чем он начал белых брить без мыла». Запер их обоих в одиночку за общей камерой — тоже, как Мейдью, сообразил, что в случае чего при ней Бердсонги, возможно, поведут себя приличнее, а ему ж тоже их голоса пригодятся, когда срок шерифства Мейдью истечет. Сошел он вниз, вскоре и черномазая кандальная команда вернулась с работ, протопала в общую камеру; теперь, думает Кетчем, передышка. Когда вдруг слышит крик наверху — не вой, не плач, а крик без слов; он схватил пистолет, взбежал туда и видит через решетчатые двери: старуха забилась в угол, а тот негр вырвал приболченную к полу железную койку, встал посередке и вопит, держа койку над головой, как колыбелечку; потом старухе: «Я вас не трону», — грохнул койку об стену и к двери, схватился за стальные прутья, вырвал дверь из кирпичной стены со всеми потрохами, поднял над собой, несет в общую камеру, как сеточку от комаров, кричит: «Не бойтесь. Не бойтесь. Я не убегу».