Марсель Пруст - У Германтов
– Жиберг! – сказал он. – Когда другие говорят, надо молчать. Вы скажете после. Продолжайте, – обратился он ко мне.
Я вздохнул с облегчением – я боялся, что он заставит меня повторить все с самого начала.
– А так как идея, – продолжал я, – далека от человеческих расчетов и не может пользоваться теми выгодами, какие имеет человек, то на людей, увлеченных какой-то идеей, расчет не влияет.
– Что, детки мои, лихо? – когда я договорил, воскликнул Сен-Лу, до тех пор смотревший на меня с таким тревожным вниманием, точно я шел по канату. – Ну так что вы хотели сказать, Жиберг?
– Я сказал, что молодой человек очень мне напоминает майора Дюрока. Как будто это он говорит.
– Мне тоже это часто приходило в голову, – согласился Сен-Лу, – у них много общего, но вы скоро убедитесь, что у него тьма преимуществ перед Дюроком.
Подобно тому как брат этого приятеля Сен-Лу, ученик Schola cantorum, думал о всей современной музыке совсем не то, что его отец, мать, родственники, товарищи по клубу, а именно то, что думали все ученики Schola, так и «направление», как тогда уже начали говорить, этого знатного офицера (о котором Блок, когда я рассказал ему о нем, составил себе чрезвычайно странное представление: растроганный тем, что он его единомышленник, Блок тем не менее вообразил, – из-за аристократического происхождения офицера, из-за религиозного и военного воспитания, которое тот получил, – что это полная его противоположность, что в нем есть прелесть уроженца какого-нибудь далекого края) ничем не отличалось от направления всех дрейфусаров вообще и в частности Блока, и на него не действовали ни семейные традиции, ни заботы о продвижении по службе. Нечто похожее произошло с молодой восточной принцессой,[62] на которой был женат родственник Сен-Лу: о ней говорили, что она пишет стихи не хуже Виктора Гюго и Альфреда де Виньи, но предполагалось, что умонастроение у нее не такое, о каком можно было судить по ее стихам, – что у нее умонастроение восточной принцессы, заключенной во дворце «Тысячи и одной ночи[63]». Писателей, удостоившихся особой чести познакомиться с ней, ждало разочарование или, вернее, радость, и эту радость доставили им ее речи, которые рисовали им образ не Шахразады, а женщины, чей талант сродни таланту Альфреда де Виньи или Виктора Гюго.
Мне особенно нравилось говорить с этим молодым человеком, как, впрочем, и с другими приятелями Робера, да и с самим Робером, о казарме, об офицерах их гарнизона и об армии вообще. Благодаря огромным размерам, какие приобретают в наших глазах даже очень небольшие предметы, среди которых мы едим, разговариваем, реально существуем, благодаря невероятно высоким оценкам, какие мы им • даем, вследствие чего весь остальной, отсутствующий мир не выдерживает борьбы с ними и при сопоставлении кажется недолговечным, как сон, я заинтересовался разными людьми, жившими в казарме, – офицерами, которых я видел во дворе, когда шел к Сен-Лу, или из моего окна, если меня будил проходивший мимо полк. Мне хотелось подробнее узнать о майоре, которого превозносил Сен-Лу, и об его курсе военной истории, который доставил бы мне наслаждение «даже с точки зрения эстетической». Я знал, что Робер питает пристрастие к громким, хотя по большей части пустым словам, однако в отдельных случаях это означало, что он стремится охватить какую-нибудь глубокую мысль, а он прекрасно понимал такого рода мысли. К сожалению (к сожалению – с точки зрения армейской), Робер был тогда почти всецело поглощен делом Дрейфуса. Говорил он о нем мало, потому что из всех сидевших за столом только он один и был дрейфусаром; прочие решительно высказывались против пересмотра дела, за исключением моего соседа, моего нового приятеля, но его суждения были не очень вескими. Страстный почитатель подполковника, считавшегося безупречным офицером, в своих приказах бичевавшего тех, кто выступал против армии, на основании чего о нем составилось мнение, что он антидрейфусар, мой сосед узнал о высказываниях своего начальника, из которых можно было сделать вывод, что у него есть сомнения в виновности Дрейфуса и что он по-прежнему относится с уважением к Пикару.[64] Слух о дрейфусизме подполковника оказался недостоверным, как и все неизвестно кем распускаемые слухи вокруг каждого крупного дела. Вскоре подполковнику было поручено допросить бывшего начальника разведки, и допрашивал он его с беспримерной грубостью и пренебрежением. Хотя мой сосед не осмелился обратиться за разъяснениями к подполковнику, все же он, желая сделать приятное Сен-Лу – таким тоном, каким католичка сообщает еврейке, что ее духовник осуждает еврейские погромы в России и восторгается щедростью некоторых евреев, – сказал, что подполковник не является фанатическим, безоговорочным противником дрейфусарства, каким его выставляют, – во всяком случае, противником определенного течения в дрей-фусарстве.
– Это меня не удивляет, – заметил Сен-Лу, – он человек интеллигентный. И все же предрассудки, связанные с происхождением, и клерикальные предрассудки ослепляют его. – Тут он обратился ко мне: – А вот майор Дюрок, профессор военной истории, о котором я тебе рассказывал, вот он, по-видимому, придерживается совершенно таких же взглядов, что и мы. Да я был бы крайне изумлен, если б он оказался в стане наших врагов: ведь он же не только человек высокого ума, но и радикал-социалист и масон.
Столько же для того, чтобы угодить приятелям Сен-Лу, которым дрейфусарские его настроения были не по нутру, сколько потому, что это меня меньше всего интересовало, я обратился с вопросом к моему соседу, правда ли, что майор придал военной истории подлинную эстетическую ценность.
– Да, действительно придал.
– Но что вы под этим подразумеваете?
– Ну, например: все, о чем вы читаете у военного историка, – самые мелкие факты, самые незначительные события, – это только знаки идеи, которую необходимо выявить, и тогда под ней обнаружатся другие, как на палимпсесте. Таким образом, перед нами стройное целое, озаренное мыслью, как всякая наука или всякое искусство, и удовлетворяющее нашим умственным запросам.
– Вам не трудно привести примеры?
– Это не так легко объяснить, – вмешался Сен-Лу. – Ты читаешь, например, о том, что такой-то корпус попытался… Здесь ты остановись и обрати внимание на то, как называется корпус, каков его состав, – все это немаловажно. Если это не первая операция и если мы видим, что для той же самой операции введен в дело другой корпус, это может означать, что ранее действовавшие корпуса полностью уничтожены во время операции или понесли громадный урон и уже неспособны довести ее до победного конца. Потом надо узнать, что собой представлял уничтоженный корпус; если это были ударные части, которые командование держало в резерве для мощных штурмовых атак, то у нового, более слабого корпуса не много шансов добиться успеха там, где они потерпели поражение. Далее: если это не начало кампании, то в новом корпусе может быть всякой твари по паре, а на основании этого мы можем судить, какими силами еще располагает войско, насколько близок момент, когда перевес окажется на стороне противника, и тогда уже будет по-иному выглядеть самая операция, предпринимаемая этим корпусом, потому что если он лишен возможности восполнять потери, то ясно, как дважды два, что результатом успехов, которых он достигнет, явится полное его уничтожение. И еще: не меньшее значение имеет порядковый номер противостоящего ему корпуса. Если, к примеру, это войсковое соединение во много раз слабее, но уже растрепало крупные войсковые соединения противника, то самый характер операции меняется; пусть даже она закончится потерей позиции, – то, что оборонявшиеся некоторое время удерживали ее, – это их большой успех, поскольку с малыми силами им удалось разбить весьма значительные силы противника. Теперь тебе должно быть понятно, что анализ сражающихся корпусов приводит к важным открытиям, но изучение позиции, изучение того, какими грунтовыми и железными дорогами она располагает, какие склады она прикрывает, дает гораздо больше. Необходимо изучить то, что я назвал бы географическим контекстом, – смеясь, добавил Сен-Лу. (Ему так понравилось это выражение, что он и потом каждый раз, даже несколько месяцев спустя, употреблял его все с тем же довольным смехом.) – Если ты прочтешь, что в то время, как одна из воюющих сторон готовилась к операции, ее разведывательный отряд уничтожила другая воюющая сторона, то ты можешь сделать вывод, что первая воюющая сторона пыталась установить, какие оборонительные работы ведет другая, чтобы отразить ее атаку. Особенно ожесточенная борьба за какой-нибудь пункт может означать стремление овладеть им, но может означать и желание отвлечь противника, и нежелание принимать бой там, где он его навязывает, но это может быть и хитрость, заключающаяся в том, чтобы прикрыть ожесточенной схваткой отход войск от этого места. (Классическая хитрость Наполеона.) Кроме того, чтобы понять значение маневра, его наиболее вероятную цель, а следовательно, и другие цели, которые могут возникнуть по ходу дела, небесполезно обратиться не столько к сообщениям командования, которые могут быть рассчитаны на то, чтобы ввести в заблуждение противника, замаскировать возможную неудачу, сколько к военным уставам страны. Всегда следует иметь в виду, что в такой обстановке маневр какой-нибудь армии предписывается действующим уставом. Если, например, устав предписывает одновременно с лобовой атакой вести фланговую и если командование, в том случае, когда фланговая атака не удалась, утверждает, что она была не связана с лобовой и являлась лишь отвлекающим маневром, то истину скорее можно отыскать в уставе, чем в заявлениях командования. И у каждой армии есть не только уставы, но и традиции, навыки, доктрины. Равным образом не следует пренебрегать изучением дипломатических шагов, всегда находящихся во взаимодействии или в противодействии с военными действиями. События, на поверхностный взгляд незначительные, в свое время неправильно истолкованные, объяснят тебе, что неприятель, рассчитывавший на помощь, которой из-за этих событий ему не оказали, выполнил только часть своего стратегического плана. Словом, если ты умеешь читать военную историю, то изложение, которое останется неясным для большинства читателей, предстанет перед тобой разумным сцеплением обстоятельств, как картина перед любителем живописи, который разглядит, что человек тащит на себе, что несет в руках, тогда как у обалдевшего посетителя музеев кружится и болит голова от сливающихся у него в глазах красок. Недостаточно обратить внимание, что на такой-то картине человек держит чашу, – надо еще знать, с какой целью художник вложил ему в руки чашу, что это за символ, – так же обстоит и с военными действиями: недостаточно знать их ближайшую задачу – обычно они в уме главнокомандующего накладываются на былые сражения, а былые сражения – это, если хочешь, что-то вроде прошлого, что-то вроде книгохранилища, что-то вроде кладезя учености, что-то вроде грамматики, что-то вроде знатных предков новых сражений. Заметь, что я имею в виду не локальное, не пространственное, если можно так выразиться, сходство боев. А оно тоже существует. Поле сражения было и в течение столетий будет полем еще не одного сражения. Если оно было полем боя, значит, благодаря условиям своего географического положения, благодаря своей геологической природе, даже благодаря своим недостаткам, мешающим противнику (например, реке, разрезающей его надвое), оно представляет собой удобное поле сражения. Короче, оно было полем сражения, и оно им будет. Нельзя устроить мастерскую художника в любой комнате, нельзя сделать полем сражения любую местность. Существуют предназначенные для этого участки. Но повторяю: я говорил не об этом, а о типе сражения, который берут за образец, об особого рода стратегическом отпечатке, о тактическом подражании, если хочешь: об Ульме,[65] Лоди,[66] Лейпциге,[67] Каннах.[68] Мне неизвестно, будут ли еще войны и между какими народами; но если они будут, то поверь мне, что будут (по замыслу полководцев) и Канны, и Аустерлиц,[69] и Росбах,[70] и Ватерлоо,[71] и много других сражений – некоторые говорят об этом прямо. Маршал фон Шлиффен,[72] и генерал Фалькенгаузен[73] задумали против Франции сражение под Каннами в стиле Ганнибала: сдерживать противника на всей линии фронта и на обоих флангах, особенно упорно – на правом, со стороны Бельгии, а Бернгарди[74] предпочитает косвенный боевой порядок Фридриха Великого[75] скорее Лейтен,[76] чем Канны. Иные говорят о своих замыслах не так открыто, но я ручаюсь тебе, друг мой, что Боконсей, – тот командир эскадрона, с кем я тебя на днях познакомил, офицер, перед которым все дороги открыты, – штаны просидел над атакой под Праценом,[77] изучил ее досконально, держит ее про запас, и когда представится случай, он его не упустит и осуществит ее с невиданным размахом. Прорыв центра под Риволи[78] – да это еще не раз повторится, если будут войны! Это бессмертно, как «Илиада». Я тебе больше скажу: мы, в сущности, обречены на фронтальные атаки, потому что не хотим повторять ошибку семидесятого года, – нет, нет, наступать, и только наступать. Меня смущает одно: противники этой замечательной теории – всё люди отсталые, но один из самых молодых моих учителей, очень талантливый, – Манжен, – считает, что нельзя забывать, – как о мере временной, разумеется, – и о действиях оборонительных. Возразить ему нечего – он ссылается на Аустерлиц: там оборона была прелюдией к атаке и к победе.