Оливия Шрейнер - Африканская ферма
На свете куда больше глупцов и куда меньше лицемеров, чем принято думать. Лицемеры такая же редкость, как айсберги в тропиках, зато глупцы так же многочисленны, как лютики на лугу. Куда ни пойдешь, непременно на них наткнешься. Страшно даже посмотреть в воду на свое отражение — а вдруг рядом стоит один из них. Нет такой затасканной фразы, которая не содержала бы некогда живого смысла, она всегда носит отпечаток чьего-то физического или душевного состояния.
После долгих дней и ночей, проведенных в диком ужасе, в сверхъестественном желании умилостивить силы небесные, наполненных мучительным волнением, разливающимся жгучим пламенем по всем нервам и жилам, наступает время, когда природа берет свое и сжатая пружина распрямляется. Измученные, мы падаем наземь, и на нас нисходит болезненно-сладостное успокоение.
«Я развеял грехи твои, как дым, как тучу, рассеял прегрешения твои и навеки изгладил их из памяти». И мы плачем, умиротворенные, плачем слезами тихой радости.
Не всем дано испытать подобное, хотя многие и притворяются, будто испытали. Сущность слов «примирение с богом, сознание прощенного греха» выражает определенную реакцию духа и тела. Но понять это могут лишь те, кто испытал их правоту на себе.
Мы же в ту лунную ночь, положив голову на подоконник, радостно восклицаем: «О боже, мы счастливы, счастливы! Отныне мы твои чада! Благодарим тебя, господи». И засыпаем.
А наутро мы целуем Библию. Отныне и навеки мы дети бога. И мы отправляемся трудиться, и мы счастливы весь день, счастливы всю ночь. Но на следующий день мы чувствуем себя уже не такими счастливыми, совсем не такими, а ночью дьявол подступает к нам с вопросом: «Где же он, твой Святой Дух?»
И мы не можем ответить.
Идет месяц за месяцем, сменяется лето зимой, и все остается по-старому: мы читаем, молимся, плачем и молимся. Нам говорят, что мы поглупели. Мы сами это знаем. Мы забываем даже с таким трудом заученную таблицу умножения. Вещественный мир отступает от нас все дальше и дальше. Истинно, в нас нет любви ко всему сущему. Печаль не оставляет нас и во сне. Мы просыпаемся среди ночи, сидим в постели и горько плачем или одеваемся, ломая руки, бродим по двору в лунном свете, и сами не помним, как мы там очутились! Так проходят два года — по принятому у людей летосчислению.
V
И приходит новое время.
Перед нами три выхода — сойти с ума, умереть, заснуть.
Мы выбираем последний, точнее, природа делает выбор за нас.
Все живое ищет отдохновения во сне: звери, птицы, даже цветы смежают глаза, а речные потоки замирают зимой. Все отдыхает, отчего же не отдохнуть и нашему разуму. И дьявол-искуситель засыпает в нас, и нам грезится прекрасный сон. Более прекрасный, чем все сны, которые видят люди. И вот что нам снится.
В самом центре мироздания — Великое Сердце. Оно, это сердце, породило все живое и полно трепетной любви, нет смерти для его любимых букашек, нет ада для любимых им людей, ни геенны огненной для любимого им мира — его собственного мира, мира Сердца, им же призванного к жизни. Все будет прекрасно, в конце концов. Только не спрашивайте, примирим ли этот сон с реальностью. В том-то и состоит величие снов, что они отметают реальность, создавая свой собственный мир. Довольно и того, что сны спасают нас от безумия.
А потом случается нечто особенно сладостное.
Когда всепоглощающая любовь Великого Сердца достигает такой силы, что уже не знает, как себя выразить, Сердце становится Розой Небесной, становится богочеловеком.
О Иисусе! О Иисусе наших грез! Как мы любили тебя! Даже Библия не сказала бы о тебе и половину того, что мы знали. Твоя ласковая десница крепко держала нас за руки, твой упоительный голос неустанно повторял: «Я здесь, мой любимый, я рядом; обними меня и не отпускай».
В те дни Христос был во всем. Когда мы гнали стадо домой и у ягненка подкашивались слабые ноги, мы несли его на руках, прижимая его голову к щеке. Ведь это Его агнец! И нам чудилось, будто с нами и сам сын человеческий.
Когда мы видели пьяного туземца, валявшегося у дороги на солнцепеке, мы прикрывали ему одеялом голову и укрывали от зноя его тело зелеными листьями. Ибо это Его туземец, и да не опалит спящего солнце.
Вечерами, когда тучи расходились, открывая небо, и сквозь разрыв, как в Отверстые врата, струились багряные лучи, — мы плакали. Ибо Он явится к нам, увенчанный подобным же великолепием, — и наши руки, стремящиеся коснуться Его, обнимут Его. «Отверзнитесь, врата, распахнитесь, двери вечности, пропустите Царя нашего во всей его славе!»
Багряные цветы, маленькие багряные цветочки, — это глаза Его, взирающие на нас. Мы касаемся их губами и, преклонив колена, любуемся ими. И возрадуются дикая пустошь и этот заброшенный уголок, и расцветет пустыня, подобно розе!
На глазах у нас навертываются слезы умиления, восторга, — и если в это время бедный, полуживой дьявол-искуситель поднимет голову и посмотрит на нас сонными глазами, мы лишь посмеемся над ним. Не его теперь час.
«А если все-таки ад существует? — бормочет он. — Тогда, стало быть, ваш бог жесток, бессердечен? А может быть, и вообще нет никакого бога, может быть, это только игра вашего воображения? Тогда что?»
Мы смеемся ему в глаза. Человек греется в лучах солнца, не глупо ли требовать от него доказательств, что солнце существует? Он чувствует, и этого достаточно! И мы чувствуем. Нет необходимости доказывать, ибо бог существует. Мы чувствуем его, мы чувствуем, и все тут!
Мы верим в бога не потому, что так учит Библия. Мы верим Библии, потому что она — Его голос. Мы его чувствуем, ощущаем, и все!
Бедный растерянный дьявол лепечет:
«А если придет день, когда вы перестанете чувствовать?..»
Мы смеемся и кричим ему, поверженному:
«Никогда, никогда не придет такой день».
И несчастный дьявол, поджав хвост, уползает прочь. Трудно противостоять настойчиво повторяемым утверждениям, исполненным такой яростной веры. Только время, одно время способно отделить правду от лжи. И мы продолжаем грезить.
Наступает день, и отец берет нас с собой в город, в церковь. Женщины, шелестящие шелками, и мужчины в гладких суконных парах усаживаются на церковные скамьи, и солнце сквозь окна освещает искусственные цветы на шляпках дам. И нас охватывает такое же неприятное чувство, какое мы испытывали в магазине среди разодетых приказчиков. Мы жалеем, что отец взял нас с собой в город, а не оставил дома. А потом священник на кафедре начинает проповедовать. «Проклят, кто не верует», — начинает он.
Накануне у них в городе умер на улице, пораженный ударом молнии, безбожник, письмоводитель городского суда.
Человек на кафедре не называет имени, но пускается в рассуждения о «деснице господней, явившей нам знак свой». Он рассказывает нам, что, когда стрела, огнь белый, опустилась, лишенная своей земной оболочки душа понеслась к подножию престола Божия; на нее обрушился гнев Господа Всемогущего, бытие коего она отрицала; и трепещущая от ужаса, отлетела она в царство вечного мрака.
Слушая это, мы беспокойно ерзаем на месте, кровь стучит у нас в висках. Он лжет! Он лжет! Он лжет! Этот мужчина на кафедре лжет! Почему никто его не остановит? Неужели никто не слышал, неужели никто не знает, что бедная печальная душа, смежив очи на земле, раскрывает их в благостном свете небес? Что гнев спит перед лицом господа? Что тот, кто приблизится к подножию престола божьего, обретет вечный покой, подобный тихой свежести раннего утра? Когда безбожник простерт в страхе и удивлении, бог склоняется над ним и говорит: «Дитя мое, я здесь. Я, которого ты не знал; я, в которого ты не верил, я здесь. Я послал за тобой гонца своего, молнию, огнь белый, дабы призвать тебя домой, я здесь».
Тогда бедная душа обратится к свету и поборет свои немощи и боль.
Неужели они не знают, неужели не слыхали, кто правит миром?
Мы бормочем себе под нос все это, покуда кто-то не дергает нас яростно за руку, чтобы напомнить, что мы в церкви. Но, занятые своими мыслями, мы ничего не замечаем.
Настает время молитвы.
Шестьсот душ возносятся в едином порыве к вечному свету.
За нами сидят две прелестные прихожанки, одна тихонько протягивает другой флакон с духами, мать поправляет платьице на своей дочери. Дама роняет носовой платок, господин подымает его. Она краснеет. Женщины из церковного хора тихо переворачивают страницы своих книжечек с нотами, готовясь подхватить последние слова псалма. Пение, видимо, занимает их больше, нежели мысли о предвечном Отце. Ах, не лучше ли сидеть в одиночестве среди пустынного вельда и касаться губами багряного цветка, сотворенного им? Все это похоже на издевательство. «Что ты здесь, Илия?» Мы судим, но чем мы лучше того, над кем взялись вершить суд? Мы хуже. Лепетать: «Я еще ребенок, и меня сюда привели», — лишь никчемная отговорка. Кому позволит бог стать между ним и духом, им же созданным? Зачем мы здесь, где что ни слово, то ложь, оскорбляющая отца предвечного? Охваченные омерзением, мы поворачиваемся и выбегаем на улицу. Там мы сердито топаем ногами и клянемся никогда не переступать порог дома, где молятся и поют псалмы.