Марк Твен - Собрание сочинений в 12 томах. Том 10
Афоризмы его так и пышут враждой к мальчикам. Нынешний мальчик не может следовать ни одному своему нормальному инстинкту, без того чтобы сразу не нарваться на какой-нибудь бессмертный афоризм и фамилию Франклина. Если он покупает на два цента земляных орешков, отец скажет: «Помнишь ли ты, сын мой, что говорил Франклин: «Деньга деньгу кует»», — и земляные орешки теряют всю свою сладость. Если он, покончив с уроками, намерен запустить волчок, отец цитирует: «Потерянного времени не вернешь».
Если он совершает добродетельный поступок — награды не жди, ибо: «Добродетель не нуждается в награде». Вот так мальчика за день затравят до смерти, а потом еще и необходимого отдыха лишат, — ведь Франклин однажды в порыве злотворного вдохновения изрек:
Ложись пораньше и встань пораньше утром —
Будешь здоровым, богатым и мудрым.
А какой мальчик согласится стать здоровым, богатым и мудрым на таких условиях! Слов не хватит, чтобы описать, сколько горя принес мне этот афоризм, когда мои родители, руководствуясь им, ставили на мне опыты. Поэтому совершенно закономерно, что теперь мое здоровье, финансы и рассудок пришли в полное расстройство. Бывало, еще и девяти не пробьет, а родители уже поднимают меня с постели. А дали бы мне покой в юные годы, каким бы я вырос? Наверняка как сыр в масле катался бы, и люди бы меня уважали.
Ловкач он был, герой нашего рассказа, — ловкач первейшей марки! Чтобы всех надуть и в воскресный день запустить воздушного змея, он подвешивал к хвосту его ключ и ловил на него в воздухе молнию. А простаки горожане поглядят на этого седовласого нарушителя божьего завета о воскресном отдыхе и, расходясь по домам, взахлеб чирикают о его «гениальности» и «мудрости». Если его застигали в одиночестве за игрой в «следопыта», — а ему тогда уже перевалило за шестьдесят, — он тотчас притворялся, будто наблюдает за ростом травки, хотя какое, собственно, ему до этого дело? Мой дедушка хорошо его знал и говорит, что Франклин был очень сообразительный и никогда не терялся. Если кто-нибудь, бывало, нагрянет неожиданно, когда он совсем одряхлел и ловил мух, или лепил пирожки из грязи, или катался на двери чулана, он вмиг напускал на себя умный вид, выпаливал афоризм и величаво удалялся, напялив шапку задом наперед и прикинувшись рассеянным чудаком. Крепкий был орешек!
Он изобрел печку, которая за каких-нибудь четыре часа может вас задымить до полного умопомрачения.
И какое сатанинское удовольствие он от нее получал, ведь он даже окрестил ее собственным именем!
Он всегда с гордостью вспоминал, как впервые пришел в Филадельфию, с двумя шиллингами в кармане и четырьмя булками под мышкой. Но если как следует разобраться, что тут особенного? Так всякий сумеет.
Честь внесения рекомендации, по которой армии надобно вернуться от штыков и мушкетов к лукам и стрелам, также принадлежит герою сего рассказа. С присущей ему твердостью он заявил, что штык при определенных обстоятельствах — вещь стоящая, но сомнительно, чтобы он мог точно поражать цель с большой дистанции.
Бенджамин Франклин совершил уйму великих деяний на благо своей молодой родины, тем самым прославив ее на весь свет как мать такого великого сына. Мы не ставим себе целью скрыть или затуманить этот факт. Нет, цель наша — развенчать претенциозные афоризмы, которые этот человек в своих потугах быть оригинальным переделывал из истин, навязших в зубах еще во времена вавилонского столпотворения; а также развенчать его печку, и полководческий гений, и совершенно неприличную страсть по приезде в Филадельфию лезть всем на глаза, и воздушного змея, и бестолковую трату времени на разную подобную чепуху, когда ему полагалось рыскать в поисках сырья для мыла или лить свечи. Мне просто хотелось поколебать пагубную уверенность многих глав семейств, что Франклин сделался гением, ибо работал бесплатно, изучал науки при луне и поднимался с постели ночью, вместо того чтобы, как добрый христианин, подождать до утра; и ежели строго придерживаться этой программы, из каждого папенькиного оболтуса можно сделать Франклина. Пора бы уже этим джентльменам смекнуть, что отвратительные чудачества в поведении и манерах лишь свидетельствуют о гении, но не творят его. Жаль, что мне не пришлось хоть недолго побыть отцом моих родителей, а то я бы втолковал им эту истину и таким образом обеспечил бы спокойную жизнь их сыну. Мой отец был состоятельный человек, но в детстве мне приходилось варить мыло, вставать рано, учить за завтраком геометрию, кропать стишки и делать все — как Франклин, в трепетной надежде, что в один прекрасный день из меня выйдет Франклин. Результат налицо.
ВОСПОМИНАНИЕ
Если я здесь скажу, что моему строгому отцу за все долгие пятьдесят лет его жизни лишь однажды пришлись по вкусу стихи, — те, кто знал его близко, поверят мне без труда; если я здесь скажу, что за все долгие тридцать лет моей жизни мне только однажды пришлось сочинить стихи, — те, кто знает меня, не смогут удержаться от выражения признательности; если я, наконец, скажу, что стихи, прельстившие моего отца, не были теми стихами, которые сочинил я, — все, кто знал моего отца и близко знают меня, легко согласятся со мной без того, чтобы пришлось приставлять им ко лбу пистолет.
Когда я был мальчишкой, мои отношения с отцом были довольно прохладными — вроде вооруженного перемирия. Время от времени перемирие нарушалось и следовали неприятности. Скажу без малейшего хвастовства, что хлопоты в этом случае делились обеими сторонами поровну: нарушение перемирия брал на себя мой отец; неприятности доставались мне. Я производил впечатление робкого, застенчивого мальчика. Но однажды я спрыгнул с крыши амбара. Другой раз я угостил слона табаком и ушел, не дожидаясь ни от кого благодарности. Был еще случай, когда, притворившись, будто брежу во сне, я выпалил в присутствии отца каламбур весьма оригинального свойства. Во всех трех случаях последствия не заставили себя долго ждать. Стоит ли их вспоминать, они касались только меня.
Поэтическим произведением, которое привлекло моего отца, была «Песнь о Гайавате» Лонгфелло[63]. Кто-то, не убоявшись, как видно, смерти скорой и беспощадной, преподнес ему экземпляр только что вышедшей в свет поэмы, и я, почти не веря своим глазам, смотрел, как он сел и преспокойно взялся за книгу. Раскрыв ее, он прочел вслух с тем ледяным судейским бесстрастием, с которым он обращался к присяжным или приводил к присяге свидетеля:
Лук возьми свой, Гайавата,
Острых стрел возьми с собою,
Рукавицы Минджикэвон
И дубинку Поггэвогон.
Смажь березовую лодку
Желтым жиром Мише-Намы…
Тут отец извлек из бокового кармана внушительный документ и, пристально глядя на него, погрузился в задумчивость. Документ этот был мне знаком.
Супруги из Техаса наградили моего сводного брата, Орина Джонсона, геройски спасшего их от гибели, отличным участком земли в одном северном городке.
Отец посмотрел на меня и вздохнул. Потом он сказал:
— Если бы у меня был сын с таким талантом, как этот поэт! Здесь — более достойный сюжет, чем легенды индейцев.
— Если позволите, сэр, где именно?
— В дарственной.
— В этой дарственной?
— Да, в этой самой дарственной, — ответил отец и бросил дарственную запись на стол. — В этом неприглядном на вид документе скрыто больше поэзии, романтики, возвышенных чувств и красочных образов, чем в легендах всех индейских племен, вместе взятых.
— Вы так считаете, сэр? А не взяться ли мне за это? Что если я напишу такую поэму?
— Ты?
Мой энтузиазм погас.
Взгляд отца мало-помалу смягчился.
— Что ж, попробуй. Но помни — без глупостей. Никаких поэтических вольностей. Держись строгих фактов.
Пообещав держаться фактов, я откланялся и поднялся наверх.
В ушах у меня звучали ритмы Лонгфелло, а вместе с ними советы отца не забывать о возвышенности избранного сюжета, но в то же время остерегаться поэтических вольностей. Тут я заметил, что машинально прихватил с собой дарственный документ. Во мгновение ока мной овладел один из тех редких приступов безрассудства, о которых я говорил. Я, разумеется, знал, что отец поручил мне воспеть в романтическом духе благородный поступок моего сводного брата и полученную награду. Тем не менее я решил, — не раздумывая о неизбежных последствиях, — что выполню только лишь букву его приказания. Я взял идиотский текст дарственной записи и, ничего не выбрасывая и даже почти не меняя, разрубил ее на куски, пользуясь стихом «Гайаваты» как меркой.