Элиза Ожешко - Ведьма
Протянув обе руки к женщине, обратившейся в статую, она дергала ее за рубаху и плечи, а в ее взгляде вместе с гневом и ненавистью начало появляться выражение тревожной мольбы. То с ненавистью, то умоляя, она повторяла:
— Знаешь… можешь… как сделала, так и переделай…
Петруся рванулась, вырвала из ее рук свою рубаху и, заломивши руки, простонала:
— Что я сделаю?.. Отстаньте вы от меня…
Тогда Агата, хотя и ослабевшая от горя и слез, прыгнула, как серна, и, опустившись перед ней на землю, обняла ее колени.
— Петруся! Милая, зозуленька! Спаси его! Дай ему что-нибудь такое, чтобы та отрава вышла у него из тела… ты же сама ее давала… как сделала, так и переделай… Я тебе за это все дам… что только захочешь… если захочешь, льну дам, и шерсти, и яиц, и полотна, и денег… мы с Петром не пожалеем… только переделай то, что сделала… пусть он останется жив, наш миленький голубок, наша опора на старости лет… Ты знаешь… Ясюк ведь хворый… А этот, наша правая рука… наш лучший работник… Спаси ты его… Знаешь… можешь… как сделала, так и переделай…
Она, сжимала ее колени и стала целовать край ее юбки. Видно было, что для Петруси это материнское горе и отчаянные мольбы были пыткой. Она сама была матерью, а с этой женщиной столько лет когда-то прожила в мире и согласии… Она поднесла руку к голове и стала причитать…
— Ой, боже мой, боже! Что мне делать? Не сделала я и переделать не могу…
Агата сорвалась с колен и спросила шипящим голосом:
— Не сделала? Может, побожишься, что не сделала?
Петруся снова отвернулась от нее и онемела.
В голове ее стало темно, как в осеннюю ночь, и только вихрем кружились там слова:
— И сделала, и не сделала… может быть, это не от того, а может быть, и от того…
Она не могла долго выносить эту муку, отскочила от вновь принявшейся за угрозы женщины и крикнула с гневной жалостью:
— Отстаньте, тетка… чего вы от меня хотите… идите просить помощи для сына у какой-нибудь знахарки, а не у меня!
Теперь Агата рассвирепела и бесконечное число раз назвала ее ведьмой. Она недолго проклинала ее, так как для этого у нее не было ни привычки, ни умения: она только призывала божий гнев на ее голову и на ее детей и грозила местью Петра и всех честных людей. Потрясая кулаком и стиснувши зубы, она говорила:
— Подожди! Подожди! Достанется тебе от людей за все наши обиды, и чорт, твой приятель, не спасет тебя, когда на твою голову обрушится человеческая месть!
Вдруг она вспомнила, что в то время, когда она здесь ссорится с ведьмой, ее сын, может быть, уже лежит мертвый; она схватилась за голову, выскочила со двора и побежала обратно в деревню.
Петруся опустилась на землю там, где стояла, и, закрыв лицо руками, расплакалась громко и горестно. Однако она плакала недолго. В избе послышалось щебетанье проснувшегося ребенка… Она вскочила и побежала в избу. Должно быть, там она кормила дитя и забавляла его некоторое время, потому что слышно было, как она нежно разговаривала с ним, начинала петь несколько песенок и прерывала их коротким смехом и громкими поцелуями. Очевидно, дитя смешило ее своим лепетом и движениями маленьких ручек и привлекало к себе ее губы. Затем послышался однообразный стук от покачивания люльки, и наконец в избе воцарилась тишина. Адамчик снова уснул, а Петруся вышла во двор с узлом стиранного белья на спине.
День был погожий. Нужно было до наступления ночи выполоскать белье в пруду.
Несколько сот шагов отделяло этот пруд от последних дворов Сухой Долины. С одной его стороны тянулась полоса песку, на котором когда-то, по совету старой Аксиньи, забавлялся целыми днями больной сын Петра Дзюрдзи; остальная часть берега охватывала полукругом узкий луг, за которым темнели и простирались по смежным холмам обработанные поля. Луг этот издавна был отведен под выгон для скота. Берег этот летом зеленел лесными чащами, звенел пением птиц, кваканьем лягушек, пестрел голубыми и желтыми цветами, красными ягодами калины, раскидистыми ветвями вербы, в тени которых сверкала белая кора стройных берез. Теперь под березами, которые рисовались на голубом фоне неба, как изящно вырезанные из золота колонки, под покрасневшими осинами с вечно дрожащими листьями, под вербами, опускавшими в воду хвои поседевшие ветви, на сухой траве, трещавшей под ногами и усеянной увядшими листьями и седым пухом репейника, — сгибались над тихой и гладкой поверхностью, воды несколько женщин: они полоскали выстиранное дома белье, а эхо их разговоров и сухие, ритмические звуки ударов вальков далеко разносились по опустевшему полю.
На поле виднелось еще двое: крестьянин, шедший за плугом, и крестьянка, которая, идя немного позади, собирала выкопанный картофель и, наполнив им фартук, высыпала в стоявшие в борозде мешки. Полоса, на которой работали эти люди, тянулась вплоть до узкого пастбища. Крестьянин, шедший за плугом, был Степан Дзюрдзя, а женщина, собиравшая картофель, — жена Степана, Розалька. Они представляли собой унылую пару. Он, чуть-чуть нагнувшись над плугом, шел молча, сильный и хмурый, только время от времени протяжно покрикивая басом на своих лошадей: — Гоо! Гоо! Гоо! Она же, согнувшись так, что почти касалась своим смуглым лицом земли, иногда ползала на коленях по полосе, роясь руками в темном песке, и по временам напоминала своим худым гибким телом червяка, извивающегося по полю. Повидимому, эта совместная тяжелая работа не была ей неприятна, так как, работая без передышки, она по временам заговаривала ласковым голосом с идущим впереди ее мужчиной:
— Вот, слава богу! — говорила она, — картошка в этом году большая… как репа!
А затем опять прибавила:
— Любопытно: что там с Клементием? Жив ли он еще, или уже умер?
Потом, немного погодя:
— Степан! В следующее воскресенье стоило бы поехать в костел, взять с собой Казика и поручить его божьему милосердию: может быть, станет здоровее…
Мужчина не отвечал, как будто не слышал, что она говорит. А в ее голосе, почти всегда шипящем и раздраженном, теперь звучала нежность. Розалька затрагивала его, вызывала на разговор, раз даже засмеялась и, став на колени, пустила ему в спину картошку. Он только оглянулся, что-то пробормотал и, подвигаясь дальше за плугом, мрачно закричал на лошадей:
— Нооо!
Он не рассердился, но лицо его не прояснилось и он не ответил ей ласковым словом. Женщина опять согнула спину над полосой и снова грустно закопошилась, как червяк в темной земле. Вдруг она подняла голову. Степан, который теперь повернулся лицом к пруду, придержал лошадей и, как бы поправляя что-то у плуга, смотрел в ту сторону, откуда по берегу пруда приближалась женщина, увешанная мокрым бельем. Он смотрел на подходившую с таким напряжением, что даже мускулы его лица растянулись и разгладились, и на нем появилась глуповатая на вид, но в сущности блаженная улыбка. Глаза Розальки также устремились к пруду. Она узнала в подходившей женщине Петрусю и вскрикнула так, будто к ней прикоснулись раскаленным железом.
— Чего стал, как пень! — закричала она на мужа и, все повышая голос, стала понукать его итти дальше. Мучительное страдание снова разбудило в ней злобную фурию.
Петруся приблизилась к женщинам, нагнувшимся над водой, и приветливо поздоровалась с ними. Только один голос, и то как-то несмело, ответил приветствием. Это была молодая Лабудова. Дочь одного из богатейших хозяев в деревне, любимая мужем и всей родней, она осмелилась, хотя и со скрытой тревогой, выказать ей свою благосклонность. Другие женщины молча опускали свои вальки на погруженное в воду белье или, подняв головы от работы, бросали на нее взоры, в которых любопытство и испуг смешивались с гневом и отвращением.
Петруся уже хорошо понимала, что все это значит, и стала в стороне, под раскидистой вербой, у корней которой был привязан спущенный на воду челнок. Это был челнок, на котором катались по пруду деревенские ребятишки и удили плотву и карасей. На нем очень часто женщины, для сокращения дороги, переплывали с одного берега на другой, поближе к деревне.
Она остановилась близ челнока, опустила в воду принесенное белье и, так же как и другие, принялась бить его вальком и полоскать. Однако это не помешало ей слышать разговор ее соседок. Сначала они потихоньку шептались между собой, но это не могло долго тянуться: где же им было долго сдерживать свои чувства или голоса! Они стали говорить громко и говорили о том, чем была занята сегодня вся деревня: о болезни Клементия Дзюрдзи и ее причинах. Рассказывали, что Петр поехал за ксендзом, что больному уже два раза давали в руки зажженную свечу, что мать чуть не умирает с горя, что если Клементий умрет, то хозяйство Петра погибнет, так как он сам скоро состарится, а младший сын, как известно, калека и дурень. Два голоса жалобно простонали:
— Ой, бедные, бедные, несчастные люди!