Виктор Шкловский - О Маяковском
Ювелиры, тоже особенные, продают жемчуг барокко и цветные камни. Впрочем, я в этом не специалист.
Итак, гостиницы поставлены почти что на волне.
Чуточку песку под фундаментом.
На дюне растет несколько бледно-зеленых ив. Их листья и ветки протягиваются в ветре.
За спиной острова неширокий кусок моря и низкий берег материка.
Из гостиницы видно, как идут с Атлантического океана высокие, тихие, не гремящие волны.
Дует ветер и обжигает людей бронзой – это высоко ценимый океанский загар. В Берлине его подделывают и продают в бутылках для людей, которые принуждены загорать на озерах пригорода.
В море ходят рыбацкие лодки. Там, у горизонта, проходят пароходы, идут туда, к Гамбургу, уронить якорь, выпустить длинную цепь в речную воду огромного порта.
А здесь соленое море без пристанища.
Уплывать, купаясь в этом море, не надо: оно уносит.
Встретились здесь с Маяковским.
Он молодой, как будто шестнадцатилетний, веселый, весь в ветре.
Я тогда носил светлый коверкотовый костюм, потому что был влюблен. Маяковский относился сочувственно-иронически к этой болезни.
Мы не умели танцевать.
Они танцевали в отеле с другими.
За нами были отели, которые здесь – как везде.
Только подают разрубленных больших крабов.
А мы ловили крабов, но не имеющих торгово-промышленного значения, простых граждан моря, в волнах.
Мы ловили в море крабов, убегая за волной по песку.
Крабы бежали боком.
Мы играли с волнами, убегая далеко и ставя в воду камни.
Океанская волна приходила, взбегала на берег. Это тройная волна прилива. Проходит одна мимо берегов Скандинавии. Мимо Шотландии – другая. И через Ла-Манш – третья.
Они сливаются в один прилив.
Потом в отлив уходят вспять разными дорогами.
Был ветер, брызги моря на платье высыхали быстро, оставляя серые соленые края. Мы пробегали за волной по мосткам для лодок и возвращались с другой волной.
Большое, не согретое даже солнцем море качалось между Европой и Америкой.
Океанское солнце грело.
Серый, – нет, не серый, кремовый коверкотовый костюм, костюм влюбленного человека, притворяющегося непорочным ангелом, костюм легко повреждаемый, придавал всему этому характер азартной игры.
Маяковский играл с морем, как мальчик.
Потом мы уезжали, опаздывали на поезд, и Володя бежал за паровозом, и я с ним.
Мы задерживали поезд, хватая его чуть не за ноздри. Удержали.
Они поспели на поезд.
На этом событии я разбил часы.
Многое было тогда – и неудача любви, и тоска, и молодость.
Память выбрала море и ветер.
У большого чужого, ветром режущего губы моря кончалась наша молодость.
«Про это»
То, что я пишу, не мемуары и не исследование. Системы здесь нет, писатель не будет исчерпан, и биография не будет мною написана.
Лубянский проезд.
Водопьяный.
Вид
вот.
Вот
фон.[64]
Москва тогда была совсем другая, и гремела она булыжными мостовыми.
Маяковский, большой, тяжелый, ездил в узких московских пролетках.
Его извозчики знали.
Раз он спорил с издателем в пролетке, знаменитый ли он писатель. Извозчик повернулся и сказал издателю:
– Кто же Владимира Владимировича не знает?
Сказал он это, кажется, даже и не спрошенный, но знали Маяковского больше человеком, поступком.
Москва тогда была вся серая и черная. Летом никто не переодевался в белое.
Извозчики были в шапках, расширяющихся кверху, и в широких кафтанах, подпоясанных зелеными кушаками.
Улицы давились церквами и домами, внезапно выбегающими за линию тротуара.
Дома имели такой вид, как будто они гуляют и вдруг на гулянии остановлены жезлом милиционера в красной шапке и черной шинели.
Земной шар тогда был сравнительно мирен, вооружался и был, в общем, хуже всего снабжен предвиденьем будущего.
В Водопьяном переулке две комнаты с низкими потолками.
В передней висит сорвавшийся карниз, висит он на одном гвозде два года. Темно.
Длинный коридор. Вход к Брикам сразу направо.
Комната небольшая, три окна, но окна маленькие, старые московские. Прямо у входа налево рояль, на рояле телефон.
На улице нэп, в Охотном ряду, против Параскевы Пятницы, которая выбежала прямо на середину улицы, в низком Охотном ряду торгуют разными разностями.
Госторговля борется с частными торговцами.
За комнатой Лили Осина комната: диван кабинетный, обитый пестрым бархатом, разломанный стол с одной львиной мордой, книги.
Из окна виден угол Почтамта и часы.
Кажется, из окна через дом виден Вхутемас – школа живописи, ваяния и зодчества, место, где познакомился Маяковский с Бурлюком.
Там во дворе высокий красный дом, и наверху лестницы, которая вся заросла кошками, живут Асеев с Оксаной.
Оксана – одна из сестер Синяковых.
Это друзья Хлебникова, друзья Пастернака.
Дверь к Асееву вся исписана, тут столько надписей, жалоб, даже стихов, что Сельвинский издал бы эту дверь отдельной книгой.
Асеев ходит к Маяковскому. Они разговаривают о стихах, иногда пишут вместе, вместе играют в карты.
Утром уходят, иногда играют на цифру, которая видна в электросчетчике, и на номер извозчика.
Они вместе и очень друг друга любят. Маяковский написал «Про это», Асеев пишет «Лирическое отступление».
Я прожил те годы под воспоминания строк:
Нет,
ты мне совсем не дорогая,
милые
такими не бывают…
И другие строчки:
За эту вот
площадь жилую,
За этот унылый уют
И мучат тебя, и целуют,
И шагу ступить не дают?!
То, о чем писал Маяковский, – это не квартирное дело. Судьба его нарисована не на плане, а на карте. Стихи его из большой реки.
Дело не в том, что Асеев, как говорят, тогда не понял нэпа, а дело в том, что быт остался.
Есть такое понятие в физиологии – «барьер».
Вы в кролика-альбиноса можете впрыснуть синьку. Кролик дастся. У него будут даже синие глаза, очень красивые, и синие губы, но мозг и нервы его останутся белыми.
Там есть внутренний барьер, такой барьер, как кожа, и не выяснено, есть ли органы у этого барьера, как он физиологически выражен. Но в общем равновесие системы сохраняется.
У старого мира был барьер.
Какой-нибудь человек уже мог сделать глазки новому миру, глазки у него были синие, но дома у него сохранялось старое.
Вот и был вопрос о жизни и о жилой площади.
Был вопрос о любви и семье, которая есть и будет, но будет иной.
Шел разговор по телефону о любви.
А в «Лефе» были вот какие дела.
Шел разговор о конце искусства.
Маркс любил Грецию, любил старое искусство, а Дюринг говорил, что придется все создать вновь, что не может быть терпим «мифологический и прочий религиозный аппарат» прежних поэтов.
Дюринг протестовал против мистицизма, к которому, по его мнению, был сильно склонен Гёте.
Дюринг предполагал, что должны быть созданы новые произведения, которые будут отвечать «более высоким запросам примиренной разумом фантазии».
У нас пролеткультовцы хотели создать немедленно новую поэзию и ограничивались банальностью шестистопного александрийского стиха.
Но и в «Искусстве коммуны» была выражена идея, что никакого искусства, в сущности говоря, нет и нет «творцов».
Само понятие о творчестве ставилось в кавычки.
Тут была попытка использовать Опояз и его метод анализа произведения объявить развенчиванием произведения.
Мы тогда отвечали весело, что мы произведения не развенчиваем, а развинчиваем.
Картина футуристов пришла к контррельефу. Потом решили делать вещи. Сперва спиральные памятники из железа, а потом печи дровяные, очень экономные, пальто с несколькими подкладками, складные кровати.
Один большой художник в башне Новодевичьего монастыря пытался сделать летающий аппарат на одном вдохновении: он должен был летать силой человека, без мотора, и полет должен был быть доступным даже для людей с больным сердцем.
Построены были крылья, очень легкие, но они не летали.
Отрицался станковизм вообще и во втором номере «Лефа» было напечатано воззвание.
На всех языках.
Пусть читают.
«Так называемые режиссеры!
Скоро ли бросите вы и крысы возиться с бутафорщиной сцены!
Возьмите организацию действительной жизни!
Станьте планировщиками шествия революции!
Так называемые поэты!
Бросите ли вы альбомные рулады?
Поймете ли ходульность воспевания только по газетам знаемых бурь?
Дайте новую «Марсельезу», доведите «Интернационал» до грома марша уже победившей революции!
Так называемые художники!
Бросьте ставить разноцветные заплатки на проеденном мышами времени!
Бросьте украшать и без того не тяжелую жизнь буржуа – нэпи́и!
Разгимнастируйте силу художников до охвата городов, до участия во всех стройках мира!