KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Фридрих Дюрренматт - Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот

Фридрих Дюрренматт - Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Фридрих Дюрренматт, "Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Как это могло быть? — задыхаясь, спросил Берлах.

— Надежда, — рассмеялся великан, грудь которого вздымалась и опускалась. — Надежда, христианин. — Его глаза светились непостижимым звериным блеском, шрамы на лице вздулись, его руки, лежавшие на одеяле Берлаха, походили на лапы зверя, а разбитый рот поглощал все больше водки, вливавшейся в истерзанное тело.

С запредельной тоской он простонал:

— Вера, надежда и любовь — вот она, эта триада, как прекрасно сказано в тринадцатом стихе «Послания к коринфянам»[18]. Но надежда — самая живучая и долговечная среди них, она запечатлена на мне, еврее Гулливере, красными рубцами по всему телу. Любовь и вера провалились в Штуттхофе к дьяволу, но надежда оставалась, и с ней к дьяволу шли мы. Надежда! Она всегда была у Нэле в запасе, как камень за пазухой, и он предлагал ее каждому, кому она требовалась, а требовалась она многим. В это нельзя поверить, комиссар, но сотни людей давали Нэле возможность прооперировать себя без наркоза после того, как, трясясь от страха и бледные как смерть, видели, что предыдущий узник подох на операционном столе, и могли еще отказаться, но соглашались из одной лишь надежды обрести свободу, которую обещал им Нэле. Свобода! Как же человек должен любить ее, если соглашается вынести все ради ее обретения, любить настолько, что тогда, в Штуттхофе, был готов добровольно отправиться в огненный ад, лишь бы объять это побочное дитя свободы, которое перед ним замаячило. Свобода иногда бывает девкой, а иногда — святой, и для всех она разная, рабочий видит ее по-своему, священник по-своему, банкир по-своему, а бедный еврей в лагерях уничтожения, в Освенциме, Люблине, Майданеке, Натцвайлере и Штуттхофе, совсем по-своему; для него свобода все, что находится за пределами этого лагеря, кроме прекрасного мира Божьего — о да, в своей безграничной скромности он надеялся хотя бы на то, что его переведут обратно в такие приятные места, как Бухенвальд или Дахау, которые на расстоянии казались местами золотой свободы, где ты не подвергался опасности попасть в газовую камеру, где тебя могли только забить до смерти, но оставалась надежда — один шанс из миллиона! — что благодаря какому-то невероятному случаю ты спасешься, а не погибнешь со стопроцентной гарантией, как в лагере уничтожения. Боже мой, комиссар, давай бороться за то, чтобы свобода стала одной для всех и чтобы никому не было стыдно перед другими за свою свободу! Просто смешно: надежда попасть в другой концентрационный лагерь сгоняла массы или по крайней мере множество людей к плахе живодера Нэле; просто смешно (и тут еврей действительно разразился хохотом отчаяния и ярости), но и я сам, христианин, лег на его окровавленную плаху-козлы, в свете прожекторов я увидел призрачно поблескивающие надо мной скальпели и щипцы и по бесчисленным ступеням скатился в юдоль пыток, в мерцающий блеск зеркальных комнат боли, все более беспощадно обнажавших нас! Я тоже пошел к нему в надежде вырваться из этого Богом проклятого лагеря; поскольку Нэле, этот знаток человеческих душ, в других обстоятельствах вел себя как человек слова, мы поверили ему и в данном случае: в час самой страшной беды всегда верится в чудо. И что же, что же — он сдержал слово! Когда я, единственный из всех, перенес бессмысленную резекцию желудка, он велел подлечить меня и в первые дни февраля отправил обратно в Бухенвальд, до которого после бесконечных пересадок с одного состава на другой мне так и не суждено было добраться, потому что вблизи от Эйслебена меня настиг тот замечательный майский день с цветущей сиренью, в которой мне удалось укрыться… Вот каковы факты жизни много постранствовавшего человека, который сидит у твоей, комиссар, постели, история его страданий и скитаний по кровавым морям безумия нашей эпохи; обломки моей души и тела все еще вертит пучина нашего времени, которая поглощает миллионы и миллионы людей, виновных или безвинных, ей безразлично. Но вот допита и вторая бутылка водки, и Агасферу самое время отправиться в обратный путь: по государственному проспекту «выступ на фасаде — желоб на углу клиники» к влажному погребу дома Файтельбаха.

Тень вставшего Гулливера заполнила полкомнаты, но старик не дал ему уйти сразу.

— Но что Нэле все-таки был за человек? — спросил он тихим голосом, чуть ли не шепотом.

— Христианин, — ответил еврей, пряча в карманы грязного сюртука бутылку и рюмки. — Кто в состоянии ответить на этот вопрос? Нэле мертв, он просто взял и ушел из жизни, и тайна его ведома Господу, царствующему над небом и адом, а Бог своих тайн не выдает никому, даже теологам, его толкователям. Смертельно опасно искать там, где есть одни мертвецы. Сколько раз я пытался заглянуть под маску этого врача, с которым нельзя было поговорить, который не общался ни с кем из СС или своих коллег-врачей, не говоря уже об узниках! Сколько раз я пытался понять, что происходит за поблескивающими стеклами его очков! Что было делать бедному еврею вроде меня, если он всегда видел своего мучителя не иначе, как в белом халате и с марлевой повязкой на лице? Потому что таким, как я его с опасностью для жизни сфотографировал — а в концлагере нет ничего опаснее, чем фотографировать, — он таким и был: весь в белом, худощавый, слегка сутулящийся и ступающий бесшумно, словно опасаясь подхватить в этих бараках, где горе и нужда молились и обращались к небу, какую-то заразу. Я думаю, осторожность стала для него правилом поведения. Он, наверное, просчитал возможность того, что в один прекрасный день адские призраки концлагерей куда-то пропадут, но с тем, чтобы эта проказа с помощью других мучителей и других политических систем возродилась из глубины человеческих инстинктов где-нибудь в другом месте. Скорее всего, он заранее подготовил для себя побег в частную жизнь, полагая свою должность в аду временным заместительством. Поэтому я рассчитал свой удар, комиссар, и прицел был точным: когда появился снимок в «Лайфе», Нэле застрелился; хватило и того, что мир узнал его имя, комиссар, ибо осторожный скроет свое имя до конца (это были последние слова Гулливера, которые услышал комиссар, они прозвучали как глухой удар медного колокола и долго страшно гудели в ушах больного — «осторожный скроет свое имя!»).

Водка все-таки подействовала. Больному показалось еще, будто занавески у окна раздулись, как паруса отплывающего корабля, потом послышался шорох поднимаемого жалюзи; потом, еще менее отчетливо, ему почудилось, будто чье-то огромное массивное тело окунулось в ночь; а потом, когда через разверстую раму открытого окна в комнату ринулось бесчисленное множество звезд, в старике всколыхнулась волна упрямого желания состояться в этом мире и сражаться за другой, лучший, сражаться всей своей исстрадавшейся плотью, в которую жадно и неотвратимо вгрызался рак и которой дано прожить год и не больше, и когда водка огнем обожгла его внутренности, он во весь голос затянул «Бернский марш», нарушив тишину клиники, так что некоторые спящие проснулись… Никакой более громкой песни он не вспомнил; но когда растерянная дежурная медсестра вбежала в комнату, он уже успел заснуть.

Размышления

На другой день, это было в четверг, Берлах, как и можно было предположить, проснулся около двенадцати, незадолго до того, как ему принесли обед. Голова слегка побаливала, но вообще-то он чувствовал себя так хорошо, как уже давно не бывало, и подумал, что нет ничего лучше, чем пропустить время от времени несколько рюмок водки. Особенно когда лежишь на больничной койке и тебе это запрещено. Увидел на тумбочке несколько конвертов — это Лутц переслал ему материалы о Нэле. Полицейские службы и впрямь не вызывали больше у него нареканий, тем более что сам он с послезавтрашнего дня уже на пенсии. В приснопамятном году в Константинополе нужных сведений приходилось ждать месяцами. Но не успел комиссар приступить к просмотру документов, как медсестра принесла обед. Это была сестра Лиза, которая нравилась ему больше других, но сегодня она почему-то была замкнута и совсем на себя непохожа. Комиссару сделалось не по себе. Наверное, кому-то стало известно о событиях прошлой ночи, подумал он. Непостижимо! Он, помнится, затянул под конец, когда Гулливер уже ушел, «Бернский марш»; но тут что-то не сходится, петь патриотические песни совсем не в его духе. Черт побери, подумал он, вспомнить бы поточнее! Старик недоверчиво оглядел комнату, не прекращая поглощать овсянку. (Вечно эта овсянка!) На умывальнике стояло несколько склянок с лекарствами и таблетки, чего вчера не было. А это как понимать? Никакого объяснения он не находил. Вдобавок ко всему каждые десять минут в палате появлялись другие медсестры, которые что-то искали, уносили и приносили; одна захихикала в коридоре, он отчетливо слышал. Спросить, где Хунгертобель, он не решался, и то, что доктор появится только к вечеру, его вполне устроило: он знал, что в дневные часы у него частная практика в городе. Он с отвращением доедал овсянку с яблочным киселем (это тоже было дежурное блюдо) и был немало удивлен, когда на десерт ему принесли крепкий кофе с сахаром — по личному указанию доктора Хунгертобеля, как с упреком выразилась медсестра. Кофе его никогда прежде не баловали. Он ему пришелся по вкусу и взбодрил. Потом он с головой ушел в чтение документов, и это было разумнее всего остального, что он мог предпринять, но тут, к его удивлению, в палате появился доктор Хунгертобель. Лицо его было весьма озабочено, как мгновенно боковым зрением определил якобы углубившийся в чтение старик.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*