Лоренс Даррел - Бальтазар
«Факт по самой своей природе — вещь изменчивая. Наруз сказал мне как-то: я, говорит, люблю пустыню за то, что „ветер задувает твои следы за тобой, как свечи“. Вот и реальность, сдается мне, делает то же. Так не является ли всякий поиск истины делом изначально обреченным?»
* * *Помбаль колебался между дипломатическим тактом и низменным коварством провинциального прокурора; он сидел, сцепив пальцы, в покойном глубоком кресле, и противоборство чувств явственно читалось на жирном его лице. Но маску он старательно держал — безмятежного, как ему казалось, спокойствия. «Говорят, — сказал он, испытующе глядя мне в лицо, — что теперь ты работаешь на британскую Deuxième. A? Нет, нет, ничего не говори, я же знаю, тебе нельзя. И мне нельзя, если ты меня о том же спросишь. Ты думаешь, что знаешь, что я работаю на французскую, — но тут я встаю в позу и принимаюсь все как есть отрицать. Я просто задаюсь вопросом, а можем ли мы с тобой и дальше жить под одной крышей? Это выглядит несколько… как бы это сказать?.. Черт знает, как это выглядит. Нет? Я, собственно, подумал: а почему бы нам не продавать друг другу некоторые идеи, а? Я знаю, ты не станешь. Я тоже не стану. Наше чувство юмора… Я говорю только, что если мы работаем на… хм.
Но, понятное дело, ты это отрицаешь, и я это отрицаю. Значит, мы не работаем. Но ты ведь не настолько горд, чтобы не пользоваться моими женщинами, а? Autre chose. [40] Хочешь выпить, а? Бутылка с джином вон там. Я ее прячу от Хамида. Конечно, я в курсе: что-то у нас такое затевается. И не теряю надежды разобраться. Что-то эдакое… хотел бы я знать… Нессим, Каподистриа, а?»
«Что у тебя с лицом?» — говорю я, чтобы сменить тему. Недавно он решил отпустить усы. Он хватается за верхнюю губу так, словно в моем вопросе содержится прямая угроза сбрить их насильно. «А, усы, ты об этом! У меня было последнее время столько нареканий по работе, причем к работе, собственно, не имеющих никакого отношения, что мне пришлось сесть и проанализировать себя, au fond. [41] Знаешь, сколько человеко-часов я теряю, то есть трачу, на женщин? Ты даже и представить себе не можешь. Вот я и подумал, что усы (они ведь просто ужасны, не правда ли?) хоть немного их отпугнут, но не тут-то было. Как шло, так и ехало. Все дело, дружище, не в каком-то особенном шарме, а в низком уровне здешних стандартов. Они любят во мне дипломата с этаким — как по-английски будет — faisande? [42] Ну чего ты смеешься? Ты, кстати, тоже тратишь уйму женщино-часов. Но за тобой-то стоит британское правительство — фунт и все такое, а? Та барышня сегодня снова здесь была. Mon Dieu, какая она худая и неухоженная! Я предложил ей позавтракать, но она отказалась. А какой у тебя в комнате бардак! Она, кажется, гашиш покуривает, так ведь? Ну ладно, когда я уеду в отпуск в Сирию, в вашем распоряжении будет вся квартира. При условии, что ты будешь с уважением относиться к моему каминному экрану — это ведь настоящее произведение искусства, hein [43]?
У него огромный, веселенькой расцветки, на заказ сработанный каминный экран с надписью: «LÉGÉRETÉ, FATALITÉ, MATERNITÉ». [44]
«Ну, да ладно, — продолжал он, — будет об искусстве в Александрии. Что касается Жюстин, то эта туземка более достойна твоего внимания, не так ли? Но она же — а? Не говори ничего. И чего тебе еще не хватает? Вы, англичане, народ вечно мрачный и помешанный на политике. Pas de remords, mon cher. [45] Две женщины в тандеме — кто бы тебе не позавидовал? И одна из них левша — так Да Капо называет лесбиянок. Тебе приходилось слышать о репутации Жюстин? Ну, я, со своей стороны, ни о чем подобном…»
И Помбаль плывет дальше, несомый течением, во всем великолепии своем и благости, по мелкому речному руслу жизненного опыта — а я стою на балконе и смотрю, как темнеет небо над гаванью, и слышу зловещий рев корабельных сирен, от которого еще острее понимаешь, насколько одиноки мы здесь, отлученные от теплого Гольфстрима европейских идей и чувств. Все течения сворачивают к Мекке или теряются в непостижимой пустоте пустыни, здесь же, на этом конце Средиземного мира, этот Город — наш единственный плацдарм, и мы научились жить в нем и ненавидеть его и заразили его нашим самокопанием, самопрезрением.
А потом я вижу, как вниз по улице идет Мелисса, и сердце мое сжимается от сострадания и счастья, когда я иду открывать ей дверь.
* * *Тихие, замороченные солнцем дни-островитяне — прекрасный фон, когда бредешь один по пустынному берегу моря или делаешь простую работу по дому, лишенному женских рук. Но куда бы я теперь ни шел, в руке моей Комментарий, — готовлю я еду, учу ребенка плавать или колю дрова для камина. Да, слова, всего лишь слова, но в них оживает Город, в чьи жемчужные небеса поднимаются по весне только белые стебли минаретов да стаи голубей, легкие и яркие, серебро и аметист; в чьих веридических [46] черного мрамора водах отражаются тупые рыла иностранных военных судов: они разворачиваются медленно и неохотно, словно гигантские флюгеры, навстречу ветру и шумно глотают чернильно-черные свои отражения, дробленые водой, беспокойные, наползающие друг на друга, — как те самые секты, языки и расы, за которыми они бессонно бдят: символом европейского духа, чья мощь стала сталью, — мрачная проповедь пушек против желтого металла озера и Города, который раскрывается на закате, как роза.
ЧАСТЬ 2
VI
«Персуорден! — пишет Бальтазар. — Не могу сказать, чтобы ты был очень уж к нему несправедлив, — вот только из написанного тобой никак не складывается живой образ человека, с которым я как-никак был знаком. Сдается мне, он для тебя так и остался загадкой. (Может быть, мало преклоняться пред гением, нужно еще хотя бы чуть-чуть любить в нем человека, нет?) Конечно, тебя могла ослепить твоя к нему ревность, ты об этом достаточно понаписал, но и здесь меня одолевают сомнения: как можно завидовать фанатику? Он ведь был как пес, взявший след, а во всех прочих не интересовавших его сферах бытия — простак, сущий простак, доходило даже до чудачеств (так, например, деньги его просто пугали). Я признавал и признаю в нем великого человека, и знал я его достаточно хорошо — несмотря на то, что так и не удосужился до сих пор прочесть ни единой его книги, даже последней трилогии, которая столько шуму наделала во всем мире, — хотя на людях я и делаю вид, что читал. Я заглянул туда пару раз, наугад. Мне хватило».
«Я пишу тебе о нем не для того, чтобы спорить с тобой, мудрая твоя голова, но чтобы дать тебе возможность сопоставить два разных образа. Если ты в нем и ошибался, то не более прочих, не более Помбаля, который всегда был склонен наделять его этаким любезным сердцу каждого француза humeur noir. [47] Однако сплин был совершенно ему чужд, в его разочарованности не было и малой толики позы; что же до злого языка — все от той же простоты, мой друг, совершеннейшей его простоты, которая, похоже, и впрямь бывает иногда похуже воровства. Помбаль, мне кажется, так никогда и не оправился от брошенного Персуорденом в его адрес походя: «Le Prepuce Barbu» [48], как, прости великодушно, и ты после того, как он высказался о твоих романах. Помнишь? «У этих книг странный и весьма неприятный привкус жестокости — меня это поначалу от них даже оттолкнуло. Потом я понял: он просто сентиментален донельзя и очень не хочет в том сознаться. Жестокость здесь — оборотная сторона сентиментальности. Он старается ударить первым, потому что в противном случае боится распустить сопли». Конечно, ты прав, он и в самом деле завидовал твоей любви к Мелиссе — и прозвище, которое он для тебя придумал, тоже должно было ранить, тем более что оно обыгрывало твои инициалы (Личина Грешного Довольства). «Вот идет старик Личина в своем грязном макинтоше». Так себе шутка, я знаю. Но не стоит принимать это слишком близко к сердцу».
«Я вывернул на стол ящик, полный записей и памятных безделушек, чтобы с карандашом в руке подумать о Персуордене на досуге — сегодня праздник, клиника закрыта. С изрядной долей риска, конечно, но как знать — может, я и смогу ответить на вопрос, который не мог у тебя не возникнуть при чтении первых же страниц Комментария: „Как могло случиться, чтобы Персуорден и Жюстин?..“ Я все понимаю».
«До того как познакомиться с нами, он уже дважды бывал в Александрии, однажды целую зиму прожил в Мазарите, работал над книгой; на сей раз он приехал читать лекции в Студии, а поскольку и Нессим, и я, и Клеа входили в оргкомитет — как он мог пройти мимо той стороны александрийской жизни, которая впоследствии более всего восхищала его и раздражала? Вот отрывки из его письма к Маунтоливу:
"Дорогой мой Дэвид,
читал о тебе в сегодняшних газетах — как о новом Полномочном. Хотел бы я знать о твоем приезде заранее. Постарался бы остаться, вместо того чтобы сдавать позиции, — я ведь едва ли не на чемоданах. Черт! Хотя, честно говоря, Египет сейчас местечко незавидное, особенно после роспуска Верховной Комиссии. Жуткая грызня между осколками старых ведомств, и никакой надежды на третейский суд. Тебе будет над чем поломать голову, если ты и в самом деле собираешься приехать — ранней весной, кажется? Я, как обычно, в опале — и причины как нельзя серьезные: пренебрежение служебными обязанностями плюс излишняя резкость суждений. В общем-то, терять мне нечего. А контора твоя просто нашпигована всяческими чудаками. Эррол, пэр-лейборист, — уже смешно, не правда ли, — пылающий служебным рвением и невежеством, Донкин, который отрастил бороду и обратился в мусульманство… Но не стану слишком тебя пугать. Мой контракт прикажет долго жить к апрелю, взгляды мои никого здесь особенно не радуют, так что я предвижу кадровые перестановки. По правде говоря, возражать не стану. И все же было бы занятно поприветствовать тебя в этом политическом гадюшнике, где сам черт ногу сломит. Но хотя все, что касается работы, просто жуть во мраке, Александрию ты найдешь ничуть не изменившейся, да она и не изменится никогда; этакий Вавилон буля. Нессим, Наруз, с их невидимой эксцентрической мамашей… Ох, я бы тебе о них порассказал — но не на бумаге. Если меня к твоему приезду успеют выставить, остается старая добрая диппочта. Когда ты уезжаешь из России? Дай знать. Мне нужно переговорить с тобой еще до того, как ты усядешься в кресло, — в здешнем подводном царстве происходят вещи весьма занятные, и я в курсе, а благословенная твоя контора — нет, потому как на поверхности все тихо".