Роберт Вальзер - Сочинения Фрица Кохера и другие этюды
Театр постоянно слышит упреки в том, что впечатление производят одни декорации, а пьес нет. Дабы раз и навсегда положить конец этому вечному нытью, директор Райхардт додумался ставить спектакли просто в белых сукнах. Сотрудники его литчасти, естественно, не удержались и разболтали нам эту великую тайну. Он будет удивлен, возможно, даже придет в отчаяние, узнав, что мы уже сегодня раструбили об этой новости на весь свет.
Белые кулисы! Белоснежные, как чистое белье? А вдруг его уже надевала некая неизвестная дама-великанша из цирка? И щеголяла в нем, скажем, несколько дней? Тогда декорации будут источать наверняка чарующий аромат ее бедер, что только пойдет на пользу господам критикам: они забудут, где сидят, острота их восприятия притупится. Кроме шуток. Идея Райнхардта представляется нам многообещающей, то есть блестящей. На фоне белых простыней персонажи и призраки, актеры и актрисы будут смотреться чрезвычайно эффектно. Удастся ли Райнхардту протолкнуть свою идею в Придворный театр?
Телль в прозе
Т е л л ь (выбирается из лесной чащи). Я полагаю, наместник проедет по этой просеке. Если не ошибаюсь, другой дороги на Кюснахт нет. Вот здесь все и произойдет. Быть может, говорить так — безрассудно, но дело, которое я задумал, требует безрассудства. До сих пор этот лук целился только в зверей. Жил я мирно, день-деньской трудился, а ночью спал, утомившись от трудов праведных. Разве ему приказано отравлять мне жизнь? Разве есть такое распоряжение — не давать мне прохода? Поганая у него должность, вот он и зверствует. (Садится на камень.) Телль может стерпеть обиду, но задушить себя я не позволю. Он — знатный господин, имеет полное право смеяться надо мной, но ему подавай меня со всеми потрохами. Он покушается на мою жизнь, любовь и добро. Он перегнул палку. А моя стрела все еще в колчане. (Вытаскивает из колчана стрелу.) Самое ужасное уже свершилось: мысленно я принял решение, я застрелю его. А как? Почему я прячусь в засаде? Может, лучше выйти ему навстречу, встать во весь рост и на глазах его оруженосцев сбить его с лошади? Нет, буду считать его глупой дичью, а себя охотником, так оно вернее. (Натягивает лук.) Прощай, мирная жизнь. Он вынудил меня целиться в голову собственного сына. Что ж, теперь я прицелюсь в грудь этого изверга. Что-то мне кажется, будто я это уже проделал, и можно двигать домой. Ведь то, что проделываешь мысленно, руки потом выполняют сами. Механически. Я могу отсрочить приговор, но не отменить его. Пусть это решит за меня Господь Бог. Но что я слышу? (Прислушивается.) Он приближается? Торопится? Спешит навстречу своей гибели? Неужто такой доверчивый? Эти знатные господа — большие оригиналы, если со спокойной душой творят такие жуткие безобразия. (Дрожит.) Если я сейчас промахнусь, придется прыгать вниз и рвать изверга на части. Телль, Телль, возьми себя в руки, малейшая неловкость превратит тебя в дикого зверя. (Звук рожка за сценой.) Он велит трубить в рог по всей стране, которую унижает и угнетает. Какое нахальство. Воображает себя тираном и деспотом, а сам — дичь доверчивая, без понятия. Беззаботное дитя. Грабитель, разбойник, убийца. Приплясывает и убивает. Так пусть же это чудовище погибнет в неведении. (Становится в позицию.) Теперь я спокоен. Не будь я так спокоен, помолился бы. Такие вот спокойные, вроде меня, и выполняют свой гражданский долг. (Наместник и свита на конях. Роскошный выезд. Телль стреляет.) Знай наших. Да здравствует свобода.
Знаменитая сцена[7]
Ф р а н ц. Господи, какой же я невезучий. Ей-богу, даже стыдно. Наврал ему с три короба, а он проглотил гнусную ложь и не поморщился. И пусть. Как я устал от своего подлого поведения. Только подумал, что убью, глядь, уже убил. Хотел всего лишь устроить репетицию, глядь, а мерзостный спектакль уже сыгран. Ничего не попишешь. Старый олух. Но к чему так уж себя бранить? (Смотрится в зеркало.) Хорош. Красавчик. И полное спокойствие на роже. (Улыбается.) И эта улыбочка. Такая располагающая, беззлобная. Не надо бы использовать столь грубые методы, стращать народ. Но что поделаешь: приходится действовать нахрапом, так оно убедительней. Зато набрался опыта. Век живи — век учись. До чего же я ленив. (Растягивается на кушетке.) Покурить бы теперь индийского табаку, да он весь вышел. Все эти события немного меня утомили. Очень уж я гнусно лгал, а мне очень уж наивно поверили. Это обескураживает. Черт с ним. Чем бы теперь заняться? Эй, Герман! (Входит Герман.) Ступай прочь. Я кликнул тебя во сне. Ненавижу сны. (Герман уходит.) Попробую еще раз признаться в любви. Охота послушать, как будет ругаться Амалия. О, роскошество оскорбления! Поносить меня? Да это на грани безумия! Моя восприимчивость так слабо развита, что я слегка скучаю. Искренние чувства, душевные порывы, как они надоели. Все естественное мне надоело. Мысль о том, что я мог бы иметь успех в свете, меня ужасает. (Входит Амалия.) Я только что солгал, я оклеветал твоего Карла. Старый Моор готов его проклясть. Умоляю, поспеши, не то случится беда. Ну-ну, я пошутил. Это откровенное признание — каприз твоего недостойного поклонника. (Амалия уходит, презрительно улыбаясь.) Она мне поверила. Что ж, вылезайте наружу, пакости! Развернитесь вовсю, подлости! Ко мне, сюда, мерзости! Забавляйте меня. (Вскакивает с кушетки.) Я дал пинка своей благородной натуре, и ей уже никогда не оправиться от оскорбления. Я содрогаюсь. Это от боли. Если нельзя быть нежным, значит, позволено озвереть. (Зевает.) Я твердо верю в дьявольское благословение. Я бичом изгоню добро из Божьего мира. (Замечает на полу ленту.) Увы, я не сумел объясниться. Не поняла она, как благородно и любвеобильно мое сердце. Пусть так. За это я сделаю из нее шлюху. Начнем, пожалуй. Герман! (Входит Герман.) Напои меня. Будем кутить. Во мне бушуют адские силы. Я должен их искусно задушить. Иначе я воображу себя Господом Богом и разнесу Вселенную. (Уходит.)
Перси
Когда говорят, что он рыцарь с головы до пят, это еще не эскиз к портрету. Его лицо как раз некрасиво. Носа, считай, нет. Нос вдавлен в шар физиономии, как будто кто-то когда-то сбрил его беспощадным ударом меча. Намеренно говорю: нос сбрит. Говоря о таком мужлане, уместно пренебречь приличиями. Перси ненавидит любезные словеса, изящные манеры, тонкие ароматы. Рисунок его рта выражает тоску и гнев, но его большие глаза… Кажется, что в них раз и навсегда поселился восторг от созерцания ста голубых небес. Когда человек закрывает эти глаза, тем, кто стоит у его смертного одра, мерещится нечто ужасное, мир содрогается и погружается во мрак. Рост скорее маленький, чем высокий. Фигура скорее плюгавая, чем статная. Доспехи простые, но осанка выдает скрытую царственность. Губы неподвижны, улыбаются на удивление редко, разве что иногда издевательски усмехаются. Поскольку Перси неотесан и прост, внезапная усмешка на его лице означает верх благодушия. Кого он высмеивает, того и любит, а он любить умеет. Он ненавидит этикет, старается вести себя неуклюже. Его очарование непроизвольно, он его не сознает. Знай он, как он хорош, он бы разорвал в клочья свою золотую душу, да он плюнул бы себе в лицо. Но для этого ему пришлось бы глянуть в зеркало, а такой полезной вещи у него нет. Он презирает то, что любит; находит скучным то, что ему интересно; опасается того, о чем грезит. Если не ставить жизнь на карту, ему не хочется жить. Ничей муж не был столь любим женой, и никогда — более заслуженно. Перси не знает науки побеждать. Знают то, что изучают. Отвага Перси врожденная, он герой, ничего с этим не поделаешь. Камзол у него серый, перевязи зеленые, плюмаж красный. Кто-то из слуг нахлобучивает ему на голову шлем все равно какого цвета; вкус у Перси хромает. Он слишком полон предвкушением битвы, чтобы обращать внимание на такие вещи, как выбор цвета. Он слишком бесцеремонен, чтобы обсуждать рыцарские наряды, и слишком целомудрен, чтобы изучать символику цветов. Жена на него молится, для нее он — царь и Бог. Ему это известно, и за завтраком он стесняется себя. При виде жены его охватывает такая нежность, что он каждый раз думает: Она меня доконает. Если не ошибаюсь, это его собственная реплика. Потом он отпускает свои шуточки, говорит адью и скачет к черту в пасть. Рыцарские манеры на его вкус слишком пресны, он ведет себя как современный работяга. Музыка сводит его с ума. Вечером, усталый после битвы, он стоит, прислонившись к дереву, и, когда раздаются звуки музыки, душа его, уносимая слезами, жаждет уплыть бог весть куда. Днем на кровавом поле битвы, не помня себя от ярости, он собрал солидную коллекцию отрубленных рук, ног и голов. И сразу по окончании этого ужасного дела он способен извлекать из природы прекрасные и странные настроения и предаваться им целиком, пусть и на краткое время. Его трубный глас, устав от криков, иногда, ради разнообразия, позволяет себе эту роскошь — дрожать от умиления. К религии он относится… Хм! Об этом умолчим. Думаю, он к ней более чем равнодушен. Он считает ее вздором. Короче, он в ней не нуждается. Его рай и ад на земле. Идеалов у него нет, и даже нет чувства чести; его влечет риск. Оказывается, что риск — это и есть его идеал. Он крушит все подряд — и добывает славу. Он мечтает одолеть в поединке принца Уэльского, а потом расхохотаться и расцеловать поверженного противника. А до тех пор он будет убивать все, что подвернется ему под руку, держащую меч. Может быть, тогда он станет приличным человеком, а может быть, что и тогда не станет, видимо, упрямство не позволит. Он умирает, но видя, как он умирает, слыша, как он хрипит, люди, стоящие у одра, чувствуют, что испускает дух великан.