Эмиль Золя - Земля
Их было пятеро. Это были изнуренные, желтолицые парни. Они сидели на корточках, в их руках сверкали огромные стальные ножницы. Пастух приносил им связанных овец и клал их рядком на утрамбованную землю, где они лежали, как бурдюки, не имея возможности пошевелиться, и только блеяли, поднимая головы. Когда один из стригущих брал овцу в руки, та покорно замолкала, раздувая свои бока, покрытые густой шерстью, превратившейся от пыли и пота в сплошную черную корку. Под быстрыми ножницами животное совершенно оголялось, выходя из клубов руна, как обнаженная рука выходит из черной перчатки, становилось розовым и свежим в золотисто-белом подшерстке. Одна из маток, зажатая между коленями большого сухопарого парня, лежа на спине, с раскинутыми ногами и вытянутой головой, выставила напоказ сокровенную белизну своего живота, по которому пробегала мелкая дрожь, как у человека, которого раздевают. Стригуны зарабатывали по три су на каждой овце, а тот из них, кто хорошо работал, мог остричь до двадцати голов в день.
Углубившись в свои мысли, Урдекен думал о том, что цена на шерсть упала до восьми су за фунт, нужно было торопиться продать ее, чтобы она не успела пересохнуть и потерять в весе. В прошлом году в Бос много скота погибло от язвы. Дела шли хуже и хуже, надвигалось разорение, над хозяйством нависла угроза полного банкротства, так как с каждым месяцем за хлеб давали все меньше и меньше. Охваченный своими земледельческими заботами, задыхаясь в четырех стенах двора, фермер пошел посмотреть на поле. Его ссоры с Жаклиной всегда оканчивались таким образом: после буйных вспышек гнева, когда он в ярости сжимал кулаки, Урдекен уступал, подавленный страданием, которое облегчалось одним только созерцанием зеленых хлебов и овсов, простиравшихся в бесконечность.
Ах, эта земля! Как он ее в конце концов полюбил! Полюбил страстной любовью, любовью, которая питалась не одной лишь черствой мужицкой скупостью, любовью сентиментальной, почти духовной! Он чувствовал в земле мать всего сущего, — она дала ему жизнь, его плоть и кровь, в нее со временем он вернется. Сперва, когда он, воспитанный в деревне, был еще совсем юным, его ненависть к училищу, желание сжечь свои учебники проистекали из простой привычки к свободе, к беганью по пашням, к пьянящему простору полей, открытых всем ветрам. Позднее, сделавшись преемником отца, он полюбил землю, как женщину. Любовь стала более зрелой, точно земля была отныне его законной женой, которую он должен оплодотворить. Эта нежная привязанность к земле с течением времени все усиливалась, по мере того, как он отдавал ей свое время, свои деньги, самую жизнь, как хорошей и плодовитой жене, которой нельзя не простить ни капризов, ни даже измен. Сколько раз выходил он из себя, когда земля, высыхая или же слишком набухая влагой, безвозвратно пожирала все семена и лишала его жатвы! Но потом он начинал сомневаться, винить самого себя, бессильного и неумелого самца, который не способен сделать ей ребенка. Во время этих сомнений он все больше и больше стал интересоваться современными методами, пускаясь в разные новшества, сожалея, что в свое время бил баклуши в училище, вместо того чтобы пройти курс в одной из сельскохозяйственных школ, над которыми смеялся его отец и он сам. Сколько бесполезных попыток, неудавшихся опытов! Сколько машин было поломано работниками, сколько разочарований доставили ему негодные удобрения, купленные у мошенников торговцев! Он ухлопал на хозяйство все свое состояние, а доходов, приносимых Бордери, едва хватало на пропитание. Впереди же — сельскохозяйственный кризис, который прикончит его совсем. Будь что будет! Он все равно до конца останется пленником своей земли, своей жены, он отдаст ей на погребение свои кости.
В этот день, выйдя в поле, Урдекен вспомнил о своем сыне-капитане. Как хорошо было бы им работать вдвоем! Но он резко отогнал от себя воспоминание об этом шалопае, предпочитавшем таскать саблю. Нет у него больше детей, он окончит жизнь в одиночестве. Затем он стал думать о соседях и, прежде всего, о Кокарах, землевладельцах, которые также занимались хозяйством на ферме Сен-Жюст. Их было семеро — отец, мать, три сына и две дочери, — а дело шло у них нисколько не лучше. Робикэ, фермер в Шамад, срок аренды которого был на исходе, перестал даже унавоживать землю, предоставляя добру пропадать. И так было везде, везде дело шло плохо, — нужно работать до изнурения и не жаловаться. Вид больших зеленых квадратов, вдоль которых он шел, начал мало-помалу оказывать на него свое умиротворяющее действие. Небольшие апрельские дожди подняли хорошие кормовые травы. Розовый клевер привел его в восхищение, так что он забыл обо всем остальном. Теперь он шел напрямик по пашне, чтобы посмотреть, как работают оба пахаря. Земля прилипала к его ногам, жирная, плодородная, как бы желая удержать хозяина в своих объятиях, она овладевала им целиком, а он, чувствуя в себе прилив сил, как в те времена, когда ему было тридцать лет, снова становился бодрым и жизнерадостным. Разве есть еще на свете другие женщины, кроме нее? Разве они могли идти в счет, все эти Жаклины? Все равно, какую из них ни возьми, любая — это посуда, из которой едят все без исключения, так что приходится быть довольным, когда эта посуда хотя бы чисто вымыта. Такое оправдание низменного пристрастия к этой потаскухе окончательно развеселило его. Он прогулял целых три часа, пошутил со встреченной им служанкой Кокаров, которая возвращалась из Клуа верхом на осле, показывая из-под задравшейся юбки свои ноги.
Когда Урдекен вернулся в Бордери, он увидел Жаклину во дворе: она прощалась с кошками. На ферме их всегда было множество, точно даже не знали, сколько именно, — двенадцать, пятнадцать, двадцать, — ибо они котились где-то под соломой и после исчезновения на некоторое время появлялись в сопровождении выводка из пяти — шести детенышей. Затем она подошла к конурам Императора и Душегуба, двух собак, стороживших стадо, но они ненавидели ее и заворчали.
Несмотря на это прощание с животными, обед прошел, как всегда. Хозяин ел и разговаривал в обычном для него тоне. А когда наступил вечер, никаких разговоров об уходе уже не было. Все отправились спать, а замолкшую ферму окутал мрак.
В ту же ночь Жаклина легла в спальне покойной г-жи Урдекен. Это была прекрасная комната с большой кроватью, стоявшей в глубине алькова, затянутого красной материей. В ней находился также гардероб, маленький столик и вольтеровское кресло. А над небольшим бюро из красного дерева сверкали за стеклянными рамами медали, полученные фермером на сельскохозяйственных выставках. Когда Жаклина в одной рубашке взобралась на супружескую постель и вытянулась на ней, она широко раскинула руки и ноги, чтобы взять его целиком, и засмеялась своим воркующим смехом горлицы.
На следующий день она снова начала ластиться к Жану, но тот отпихнул ее. Раз дело начинало становиться серьезным, продолжать прежнее было бы нечестно, он решительно этого не хотел.
II
Несколько дней спустя Жан вечером возвращался пешком из Клуа. В двух километрах от Рони он был удивлен странным видом крестьянской повозки, ехавшей впереди. Она была, по-видимому, пуста, на козлах не было никого, и лошадь, предоставленная самой себе, возвращалась легкой рысцой в свою конюшню. Молодой парень быстро поймал ее и, остановив, заглянул в повозку: внутри лежал старик лет шестидесяти, толстый, маленького роста; он запрокинулся назад, и лицо его было багрового, почти черного цвета.
Жан был настолько удивлен, что заговорил вслух:
— Эй, дядя!.. Что он, спит, что ли? А может быть, пьян? Ба, да это старик Муха, отец тех двух девушек! Черт возьми, его, кажется, кондрашка хватила! Вот так штука!
Но Муха, пораженный апоплексическим ударом, был еще жив и коротко, тяжело дышал. Уложив старика как следует и приподняв ему голову, Жан принялся нахлестывать лошадь, везя умирающего во весь карьер, боясь, как бы тот не скончался у него на руках.
Когда он выехал на церковную площадь, то заметил Франсуазу, стоявшую на пороге своего дома. Увидев парня в их повозке и на их лошади, она изумилась.
— Что случилось? — спросила она.
— Отцу твоему плохо.
— Где же он?
— Вот посмотри сама!
Франсуаза поднялась на колесо и взглянула. В первое мгновение она была до того потрясена, что, казалось, не могла понять, в чем дело. Она смотрела на эту подергивающуюся лиловую маску, которую конвульсии перекашивали снизу вверх. Начинало темнеть, небо заволакивалось большим бурым облаком, сквозь которое заходящее солнце освещало умирающего багряным отблеском.
Затем она внезапно разрыдалась и бросилась бежать, чтобы предупредить сестру.
— Лиза, Лиза! Ах, господи!
Оставшись один, Жан не знал, что ему делать. Нельзя же было оставлять старика так, на дне повозки. Пол в доме со стороны площади был ниже уровня земли на целые три ступеньки, и этот спуск в темную дыру показался Жану не очень удобным. Он огляделся и заметил, что налево выходила на дорогу калитка, ведущая во двор: вход в него был без спуска. Двор, достаточно просторный, был огорожен живой изгородью; две трети его занимала желтоватая лужа, а на остальном пространстве, не превышавшем половины арпана, были разбиты грядки и росли фруктовые деревья. Жан отпустил поводья, и лошадь сама вошла во двор и остановилась перед конюшней, расположенной рядом с хлевом, в котором стояли две коровы.