Ромен Роллан - Очарованная душа
А спустя шесть дней он был немало удивлен, когда к нему пришел Жан-Казимир. Вот уж кого он никак не ожидал!
– Ты получил?.. – пробормотал Марк.
– Я получил твое письмо, – сказал Жан-Казимир. – Я должен был бы знать из газет. Но ты хорошо сделал, что написал мне. Я как-то пропустил это дело.
– Откуда же ты приехал?
– Из Праги, конечно! Я прилетел на самолете через Страсбург. Уже три дня как я здесь. Я к тебе не приходил раньше, потому что сразу занялся тем, чего нельзя откладывать. Ты не сердишься?
– Жан-Казимир! Марк обнял его.
– И, кажется, не потерял времени даром, – продолжал тот. – Но скажу тебе прямо: боюсь, мы ничего сделать не сможем.
– Но мы должны сделать все, что можем.
– Я тоже так думаю. Но мы можем так мало! Ты уже знаешь, чего можно ждать от друзей.
– Кто тебе сказал?
– Я их всех обошел. И всюду находил твой след.
Марк заговорил о них с возмущением.
– Они такие, как есть, – возразил Жан-Казимир. – Ты все еще строишь себе иллюзии?
– У меня нет никаких иллюзий. Но я все надеялся, что ошибаюсь в мужчинах. Но они хуже, чем я думал. А хуже всех – женщины.
Несколько резких и горьких слов Марка показали, что он не забыл, какую беспощадную, какую страшную ненависть он увидел и ощутил в молчании Рюш.
– Да. Но, быть может, у нее есть основание для такой ненависти? – спросил Жан-Казимир.
Марк был поражен.
– Что? Какие основания? Ненавидеть Симона?
– Ненавидеть Симона или кого-нибудь другого, тебя, меня, это неважно!
Она ненавидит кого-то одного или всех мужчин вообще... Ты хорошо к ней присмотрелся? У нее на лице написано, что какие-то основания она имеет.
Марк был изумлен проницательностью этого человека, который всегда скользил по поверхности и, казалось, ни на чем не задерживался. Он мгновенно увидел измученное лицо Рюш, заглянул в самую глубину и подумал: «А ведь правда...»
– Какие же это, по-твоему основания? – спросил он.
Одним движением губ Жан-Казимир отвел разговор:
– Я ничего не знаю. У меня времени нет думать о ней. Каждый когда-нибудь попадает в сети. Должно быть, и она где-то потеряла перышки. Это ее дело. Выпутается! С перьями или без перьев женщины всегда выпутываются.
Давай лучше займемся нашим делом!
– Ты стал к ним жесток, – сказал Марк. – А ведь когда-то про тебя говорили, что ты из их породы.
– Именно поэтому. Мы надували друг дружку. Я их знаю. Они надували меня. Я надувал их. Но все мы целы и невредимы... Подумаем лучше о нашем дураке, пока ему не свернули шею!.. Вот ты говоришь я из породы женщин.
Стало быть, в порядке вещей, чтобы я интересовался мужчинами, идиотами вроде тебя или Симона... Не спорь! Ты такой же, как он, более тонкой породы, но такой же цельный и такой же ограниченный. Уж вы, когда попадаетесь, не перья теряете, а головы. Мне жаль вас! Вас презираешь, но потому, быть может, и любишь...
Марк с удовольствием дал бы ему пощечину. Про себя он прошипел: «Девка!..»
Но тут же проглотил слюну: "Нет, она права... – Марк вспомнил, что кем бы ни был Жан-Казимир, – «она» или «он», – а все-таки, ни минуты не колеблясь, он примчался из Праги, чтобы помочь другу, попавшему в беду.
И тут Марк погасил яростный взгляд, который уставил было на двусмысленно улыбавшегося насмешливого молодого человека, и сказал:
– Довольно болтать! Перейдем к делу!
– А дело, – спокойно заявил Жан-Казимир, – заключается в том, что я видел Симона... Да, для этого мне пришлось толкаться в разные двери (и не всегда бывает полезно толкаться в самые высокие), но мне все-таки приоткрыли двери тюрьмы, верней – тюремной больницы. Его там склеивают из кусочков, чтобы он был в форме к великому дню. Я попытался поговорить с ним. Но с первых же слов он стал осыпать меня проклятиями. Из-под повязки у него видна лишь часть морды и один глаз. Глаз носорога! Маленький, жесткий, ввалившийся. И веко твердое, как рог. Но глаз все сразу увидел, и носорог набросился на меня. Он всех топтал ногами, – меня, тебя. Верона, всех друзей. Он не хочет видеть никого из нас. Мне пришлось удалиться.
У Марка сжалось сердце. Он спросил:
– Меня тоже? Он меня назвал?
– Назвал. Не огорчайся! Ты в общей куче. Среди живых. А он... у него на лбу уже лежит печать, печать смерти.
– Неужели никак нельзя его спасти?
– Вряд ли. Я видел его адвоката и еще кое-кого.
Я пытался расположить их в его пользу. Но что можно сделать, если это животное не хочет, чтобы его спасли? Даже со своим адвокатом он не желает разговаривать и предупредил, что обругает его на суде...
Следствие тянулось недолго. Дело было ясное. Отрицать было нечего, да обвиняемый ничего и не отрицал. Жан-Казимир опять приехал из Праги, чтобы присутствовать на суде. Хотя бесполезность их выступления была очевидна, однако оба товарища считали своим долгом дать на суде свидетельские показания. Для Марка это был тяжкий долг. Выступать публично было для него невыносимо. Он знал, что всегда в таких случаях проигрывает: его сковывали нелюдимость и гордость. И страшила мысль о том, что он встретится со старым товарищем лицом к лицу в такой мрачной обстановке и тот, быть может, станет оскорблять его и упрекать. Ему хотелось удрать или по-детски зажмурить глаза и заткнуть уши, пока «все не кончится...»
Но чем страшней ему было, тем он становился смелей; он злился на себя:
«Иди, трус!..» И он пошел.
Все вокруг него было словно подернуто туманом, он ничего не видел, не помнил, как вошел в шумный Дворец правосудия, как попал в свидетельскую комнату. А Жан-Казимир чувствовал себя совершенно свободно, ведя его и на ходу обмениваясь то с тем, то с другим приветствием или шуткой. Однако встречи с Бушаром он ждал почти с таким же волнением, как Марк. Их вызвали довольно скоро. Свидетелей со стороны защиты было немного. Когда Марка ввели в улей смерти, он стиснул зубы и напряг мускулы ног, – ноги у него были точно набиты опилками. «Не смотреть! – твердил он себе. – В особенности на него! Не видеть его!..» И он сразу увидел именно его. И едва увидел – конец!
Он уже не мог отвести глаза. Раздраженный голос председателя напомнил ему, что к нему обращаются. Марк вошел в роль свидетеля, однако его смятение было так велико, что он не мог вспомнить свое имя. Сзади послышался смех. Председатель призвал смеявшихся " порядку. Он хотел приободрить Марка. И мало-помалу Марк овладел собой; ему сделалось стыдно при мысАИ, что его заподозрили в трусости. А ведь у него перехватило дыхание из-за рожи, которая на него уставилась, из-за этого знакомого лица, но оно до того изменялось под ударами судьбы (включая побои, нанесенные в полиции), что Марк усомнился бы, если бы не встретился со свирепым глазом носорога. (Жан-Казимир верно подметил сходство! Но у носорога был только один глаз – он окривел). Их взгляды встретились, Марк заметил, что Бушар резким движением пытается встать, но его сейчас же опять усадили жандармы, и Марк уловил поток ярости, первую струю, которая ударила из единственного глаза. Марк опустил глаза.
Он был потрясен. Ему казалось, что виноват он и сейчас голос Бушара раздавит его. Он не видел второй струи. Бешеный взгляд внезапно смягчился, и в глазу Симона уже ничего не осталось, кроме сердечного и грубоватого презрения. Но Марк каждую минуту ждал, что его показание будет прервано какой-нибудь выходкой. И ему потребовалось время, чтобы освоиться. Он по-детски путался, но мало-помалу боязнь у него прошла. Зато теперь его задевали приглушенные смешки, какими публика встречала его беспомощный лепет. А председатель скорей поддерживал слушателей своей иронией, чем осуждал. Наконец Марк встал на дыбы. И, как это бывает с людьми робкими, когда кровь ударяет им в голову, мгновенно стал изрыгать огонь. Единым махом он перескочил через все барьеры осторожности. Он произнес не только защитительную речь (которой от него не требовали), но и вызывающее и резкое похвальное слово Симону. При первых попытках остановить его он встопорщился, как молодой петух, и стал нападать на социальный строй. Сухим и хлестким вмешательством прокурор утер ему нос и осадил его. Петушок растерялся, его заставили взять свои слова обратно.
Едва взлетев, он с подрезанными крыльями упал в лужу и стал барахтаться.
И скомканное свидетельское показание прошло без всякого блеска. Марк уходил уничтоженный и снова бросил на Симона взгляд, полный стыда. Глаз Симона смотрел на него насмешливо и ласково; он как бы говорил: «Бедный мальчишка!..» Марк был смущен и взволнован; он смело кивнул Симону. Симон ответил покровительственным и фамильярным жестом – он поднял руку и послал Марку прощальный привет.
Марк был до того расстроен, что потом даже не поинтересовался, как пошло дело дальше, какой прием Полифем оказал Жан-Казимиру. Старая ненависть оружия не сложила. Едва заметив тонкую Мордочку гермафродита, Симон рванулся вперед и залаял. Он оплевал бывшего друга, бросал в него грязью. Защитник изо всех сил пытался заткнуть ему глотку. Председатель громовым голосом предупреждал, что прикажет его вывести, если он будет оскорблять свидетелей. А тот нагло отвечал, что воспрещает защищать его; всех свидетелей он обзывал «собаками, которые ползают На брюхе», а Жан-Казимира – сукой". Наконец удалось заставить его умолкнуть. Он стал слушать молча, но продолжал усмехаться. Жан-Казимир был бледен; он держался надменно и давал показания четко, холодно, с расстановкой. Он разыгрывал безразличную объективность, все заранее рассчитанные черточки которой могли бы послужить на пользу обвиняемому; и вместе с тем он принижал Симона, он изображал его крестьянином, который сбился с пути, рассматривал его как жертву благородной и глупой демократической иллюзии, которая отрывает огрубелого земледельца от пашни и взваливает на него в нашей школе непосильный и опасный умственный труд. Жан-Казимир сказал, что знаменитое выражение Барреса «люди без корней» устарело и должно быть заменено другим: «люди, выбитые из колеи», и что в беспорядке виновата система, а не орудия, которые она привела в негодность. Такая постановка вопроса льстила скрытому тщеславию буржуа, сидевших в зале заседаний: им было приятно считать in petto <В глубине души (итал.).>, что быть носителями цивилизованного разума – их привилегия. Давая показания, Жан-Казимир время от времени обводил судебный зал холодными и умными глазами, неторопливо и равнодушно скользил взглядом по набухшему злобой лицу рычавшего Симона, точно по неодушевленному предмету, и, переходя к другим предметам, разматывал клубок коротких и безупречно построенных фраз. Похвала председателя и волна молчаливой, но явной всеобщей симпатии отметили конец его выступления.