Шарлотта Бронте - Учитель
Во-первых, англичанки с европейского континента — дочери, главным образом, потерпевших крах авантюристов, которых долги или бесчестье выгнали из родной страны. Эти несчастные девушки не ведали преимуществ домашнего очага, достойного примера перед глазами и настоящего протестантского воспитания; поучившись несколько месяцев в одной католической школе, потом в другой, пока родители их переезжали с места на место — из Франции в Германию, из Германии в Бельгию, — девицы эти поднабрались скудных знаний и множества скверных привычек, потеряв всякое представление о первоосновах религии и нравственности и усвоив глухое безразличие ко всему истинно человеческому и возвышенному; отличались они замкнутостью и неизменно угнетенным состоянием духа, что вытекало из сломленного чувства собственного достоинства и постоянного страха перед соученицами-католичками, которые ненавидели их как англичанок и презирали как еретичек.
Второй вид — англичанки из Британии. Их я не насчитал бы и полдюжины за все время моей работы в пансионе; характерными их особенностями были чистое, но небрежное платье, вольно убранные волосы, ровная осанка, гибкий стан, белые тонкие руки, черты скорее неправильные, но с большим признаком ума, нежели у бельгиек; строгий, скромный взгляд, в манерах — национальная благопристойность и сдержанная вежливость (благодаря преимущественно этому обстоятельству я и мог отличить дочь Альбиона и питомицу протестантской церкви от приемыша Рима, протеже иезуитства). Гордость также была в облике этих девушек: подвергавшиеся завистливому осмеянию девиц с континента, они отражали все оскорбления молчаливой надменностью и встречали ненависть строгой любезностью; они остерегались поддерживать с кем-либо дружбу и среди всей массы воспитанниц пребывали в изоляции.
Наставниц, присматривавших за этой разносортной публикой, было три, и все француженки — м-ль Зефирина, Пелажи и Сюзетта. Две последние казались бесцветными во всех отношениях особами; наружность их была заурядной, манеры заурядными, характер заурядным, их чувства, мысли, мнения — все было бледным, ничем не выделяющимся; если б я вздумал посвятить этим двум maîtresses отдельную главу, я не смог пролить бы больше света.
Зефирина отличалась от них и обликом и манерой держать себя, но лишь в том смысле, что являла собою истинную парижскую кокетку, вероломную, черствую и расчетливую.
Четвертую maîtresse, что ежедневно приходила наставлять девиц в вышивании, вязании и починке кружев или в другом подобном искусстве, я видел лишь мимоходом — когда она сидела в carré с пяльцами в руках и дюжиной старших пансионерок вокруг, — следовательно, не мог хорошенько за ней понаблюдать; отметил я только, что для maîtresse у нее слишком девические черты, хотя и не отталкивающие; присутствие характера я в ней предполагал, однако, не сильного: ученицы ее казались постоянно «en revolte»[84] против ее руководства. Она не жила при пансионе, звали же ее, помнится, м-ль Анри.
Итак, среди собрания всего самого мелкого и испорченного, большей частью злобного и неприглядного (последним эпитетом многие наградили бы двух-трех спокойных, молчаливых, бедно одетых британских девушек) благоразумная, прозорливая, обходительная директриса сияла, как немеркнущая звезда над болотом, полным блуждающих огоньков. Осознание своего превосходства доставляло ей тайное блаженство и поддерживало над всеми тревогами и неурядицами, неизбежными при ее ответственном положении; от этого настроение ее всегда было ровным, лоб — гладким, а поведение — спокойным. Ей нравилось — кому б не понравилось? — входя в класс, чувствовать, что одного ее присутствия достаточно, чтобы воцарить порядок и тишину, чего никакие требования и даже приказы ее подчиненных сотворить не могли; нравилось отличаться, причем даже контрастно, от тех, кто ее окружал, и знать, что как по внешним данным, так и по интеллектуальным достоинствам она удерживает пальму первенства (три ее mattresses, кстати, были некрасивы). Со своими воспитанницами она держалась с величайшей добротой и тактом, всегда беря на себя функции вознаграждающего и панегириста и препоручая подчиненным ненавистный ей труд по части выговоров и наказаний, так что все девицы относились к ней с почтительностью, если не с симпатией; учителя ее не жаловали, но подчинялись, ибо во всем чувствовали себя ниже.
Из приходящих в пансион учителей все так или иначе попадали под ее влияние: над одним она добилась власти, умело воспользовавшись его слабым характером, над другим — деликатным вниманием к мелким капризам, третьего она завоевала лестью, четвертого — человека застенчивого — держала в страхе, напуская на себя строгую решимость.
Меня она пока только наблюдала, еще искушала изощреннейшими способами, блуждая вокруг меня, сбитая с толку, но не сдающаяся. Вероятно, я виделся ей ровной и голой стеной обрыва, где нет ни выступов, ни корней, ни даже кустов травы, что помогли бы взобраться. То она с исключительной осторожностью подольщалась ко мне, то морализировала, то пыталась нащупать во мне корыстолюбие; или изображала себя сдавшейся, зная, что иные мужчины побеждаются слабостью, — или же в разговоре начинала блистать умом, зная, что другие мужчины падки на это. Мне казалось легким и вместе с тем приятным ускользать от этих уловок; как было мило — когда она думала, что я у нее в руках, — вдруг улыбнуться полунасмешливо ей в глаза и затем засвидетельствовать в ее облике едва прикрытое, хотя и безмолвное разочарование. Тем не менее она была настойчива, и наконец, смею утверждать, тщательнейше ощупав ларчик, она дотронулась до потайной пружины; в мгновение крышка откинулась, и Зораида потянулась за спрятанной там драгоценностью; украла она ее, разбила или же крышка захлопнулась, больно ударив по пальцам, — читайте дальше и узнаете.
Случилось так, что однажды я пришел на урок нездоровым — я простыл и ужасно кашлял; проговорив два часа, я охрип и смертельно устал; покинув наконец класс, в коридоре я встретил м-ль Рюте; с обеспокоенным видом она заметила, что я выгляжу бледным и разбитым.
— Да, — отвечал я, — я простудился.
Тогда, с мгновенно возросшим интересом, она сказала:
— Вы не уйдете, пока не отдохнете немного.
Она отвела меня в гостиную, и все время, что я там находился, была предельно доброй и мягкой.
На следующий день директриса была ко мне еще внимательнее; она явилась самолично проверить, закрыты ли окна и нет ли сквозняка; с дружеской озабоченностью она увещевала меня не перетруждаться; когда же я уходил, она первая подала мне руку, и мягким, почтительным рукопожатием я выразил свое удовольствие и благодарность. Это скромное изъявление чувств вызвало у нее легкую улыбку, и я едва ли не был очарован.
Весь вечер я сгорал от нетерпения, желая, чтоб скорее наступил завтрашний день и тот час, когда я снова смогу ее увидеть.
И я не обманулся в ожиданиях: на следующий день м-ль Рюте весь урок просидела в классе, поглядывая на меня с большой теплотой.
В четыре она вместе со мной вышла из класса и, с волнением осведомившись о моем самочувствии, принялась мягко меня бранить: дескать, говорю я слишком громко и излишне себя перегружаю. Я остановился у стеклянной двери, что вела в сад, дабы дослушать увещевания м-ль Рюте до конца; дверь была открыта, день выдался ясный, и, слушая ласкающую самолюбие речь директрисы, я смотрел на залитый солнцем сад, цветы и преисполнялся счастьем.
Приходящие ученицы потекли из классов в коридор.
— Не будет ли вам угодно ненадолго пройти в сад, — предложила м-ль Рюте, — подождать, пока они разойдутся.
Я сошел по ступенькам и, полуобернувшись, спросил:
— Вы присоединитесь?
В следующую минуту мы с директрисой шли по аллее, обсаженной фруктовыми деревьями, которые были усыпаны белыми цветками и нежными зелеными листочками. Небо было безоблачно, воздух неподвижен, и майский день полон красок и благоухания.
Выбравшийся из душного класса, посреди цветов и зелени, с милой, приветливо улыбающейся спутницей — о, я чувствовал себя в очень завидном положении! Казалось, романтические видения, навеянные этим садом, еще когда он ревностно скрыт был от меня заколоченным окном, реализовались в полной мере; и когда изгиб аллеи скрыл нас от посторонних глаз и высокие кусты, поднимавшиеся вокруг амфитеатром, отгородили нас от дома г-на Пеле и прочих соседних строений, я подал руку м-ль Рюте и повел ее к садовой скамейке, укрытой нависающей над ней цветущей сиренью.
Зораида села, я устроился подле нее. Она продолжала говорить с непринужденностью и простотой, и, слушая ее, я вдруг поймал себя на том, что уж почти в нее влюблен.
Послышался звонок на обед — и в ее пансионе, и у г-на Пеле, — посему нам предстояло расстаться; она собралась было уходить, но я задержал ее.