Халлдор Лакснесс - Самостоятельные люди. Исландский колокол
Роза взялась было за штопку чулок, но у нее не было ни малейшего желания работать, и она неподвижно сидела у окна, завороженная этим шумом, бездумно смотрела на серый туман, окутывавший долину; как ребенок, разглядывала она образовавшиеся на подоконнике лужицы. К вечеру начался сильный ветер, он гнал дождь шумящими белыми потоками, точно стадо овец. Потоки, пенясь, бежали по болоту, вздымались, как океанский прибой, падали и разбивались.
Овца на выгоне перестала блеять и, насколько позволяла привязь, отошла от столба, согнувшись, низко склонив голову и выставив на ветер рога. Розе было жаль овечку, которую постигла такая горькая участь: ее оставили в плену, в полном одиночестве. Роза решила отвести ее под кровлю. Гудлбрау, увидев женщину, пыталась убежать, но была крепко привязана. Роза взяла в руки веревку и по ней добралась до овцы, поймала ее за рога и поволокла домой. Она втолкнула ее в темный хлев и заперла дверь. В доме Гудлбрау не успокоилась: стряхнув с себя воду, она заметалась по хлеву, но, почувствовав, что вырваться на волю невозможно, начала так громко блеять, что эхо отдавалось по всему хутору. Роза решила успокоить овцу и дала ей немного воды, но овечка не стала пить. Тогда Роза принесла ей сена. Гудлбрау не дотронулась и до сена, — она в испуге убежала от женщины и, забившись в угол, смотрела на нее недоверчивыми глазами, блестевшими в темноте зеленым огоньком, потом ударила по полу копытом, как бы угрожая женщине. Роза наконец дала ей рыбы и хлеба, а когда Гудлбрау и к этому угощенью не притронулась, оставила овцу в покое. Та продолжала громко блеять.
Время шло. Спустились сумерки. Роза сварила кашу и съела ее. Уже совсем стемнело. Роза старалась поддерживать огонь в плите, — было холодно и сыро, в двух местах вода с крыши просачивалась в комнату; кроме того, в доме не было света, а ведь только при свете огня или хотя бы тлеющих угольков чувствуешь себя в безопасности. Роза долго сидела возле плиты, оставив дверцу полуоткрытой, чтобы виден был огонь. Она решила побаловать себя: сварила кофе, присланный ей в подарок матерью, съела пять кусков сахару вместо одного — все из того же кулька: ведь это был ее собственный сахар; попивая кофе чашку за чашкой, она пристально смотрела на угольки и старалась прогнать страх перед ночью, только ожидавший случая овладеть ею, поползти дрожью по спине. Роза намеренно оживляла в памяти радостные воспоминания, и временами ей было совсем хорошо. Овца наконец успокоилась и легла. Но дождь по-прежнему хлестал в окно, ветер завывал все сильнее и сотрясал дом до основания. Было уже так поздно, что Роза боялась отойти от плиты: ей мерещилось, что тьма наполнена злыми духами. Она поджала под себя ноги, спрятала руки на груди: ей казалось, что, если она вытянет их, кто-то за них ухватится. Долго она просидела так, и ей уже удалось побороть страх, но тут овце надоело лежать, она поднялась и заблеяла еще отчаяннее; из темноты доносились пронзительные, режущие звуки. Казалось, будто Гудлбрау чего-то вдруг испугалась. Некоторое время овца металась из угла в угол, словно кто-то ее преследовал. Дважды овца останавливалась, ударяя об пол копытом. Розе почудилось, что кто-то дунул кому-то в лицо. Кому? Может быть, никому…
Наконец Роза подкралась к лестнице и крикнула вниз:
— Овечка, не бойся!
Но когда она услышала свой голос, раздавшийся во мраке безмолвного дома, сердце у нее забилось: она даже не узнала собственного голоса. Неподвижно стоит Роза на краю люка. Да, да, несчастье, которого она ждала этой ночью, надвигается. По спине у нее поползла дрожь страха, который сковал ее и пронзил острой мучительной болью: внизу кто-то был, он напал на овцу, злобно схватил ее за глотку, так что она перестала блеять, отшвырнул к стене. Кто-то, что-то… Наконец опять раздалось блеянье, полное ужаса, отчаяния, еще большего отчаяния, чем раньше.
Нет, Роза не упала в обморок; она только все подкладывала хворост в огонь. Этот хворост, этот синеватый, потрескивающий огонь были ее единственной надеждой; нельзя допустить, чтобы огонь потух,
«Может быть, ничего и не было», — подумала Роза, подкладывая хворост в плиту онемевшими пальцами.
Кто-то, что-то… может быть, никого и ничего. Глядя на эти угольки, на огонь своего маленького очага, — огонь, горящий в честь свободы, самостоятельности, — она твердо решила успокоиться. Нет никаких привидений, никаких Колумкилли! На пустоши есть только добрый бог свободы — тот бог, который возвышает человека над собаками (может быть). Кто знает, через двадцать три года и она, пожалуй, будет женой старосты, как хозяйка Утиредсмири. «Жизнь — своего рода лотерея», — сказал Король гор ее отцу. Благослови бог этого доброго старика! Как бы он только не схватил воспаление легких в этой лотерее. Ему идет уж восьмой десяток, а он всю ночь проведет в горной хижине… Нет, ей не хочется даже думать об этом. Ей не хочется думать о плохом — только о хорошем, красивом. «Гор царица, мать — земля!» Да, земля — наша мать.
Роза давно уже не пела. Сейчас, в потемках, у очага, она затянула эту красивую песню. Молодая женщина впервые запела с тех пор, как пришла на пустошь. Но оказалось, что ее голосовым связкам не под силу такая красивая песня. Как ни старалась она передать мелодию, у нее перехватывало дыхание, сдавленный от страха голос спотыкался на каждой ноте; и чем дольше она пела, тем быстрее билось ее сердце. Еще никто никогда не пел патриотическую песню с таким чувством. С пением сливалось блеяние овцы, охваченной таким же страхом: ме-е-е…
Да, никогда еще ни одна патриотическая песня не получала более яркого выражения в звуках.
Наконец в блеяние овцы ворвалась нота отчаяния, стона, почти хрипа. Роза даже начала сомневаться: овца ли это блеет? Это уже было не блеяние, а жалобный стон. Может быть, какое-нибудь чудовище хочет замучить ее? Возня и беготня продолжались с небольшими перерывами. Кто-то хватался за лестницу и шумел возле дверей, все балки трещали. Затем наступило затишье, если не считать ударов бури в окно. Роза уже надеялась, что буря немного улеглась, а овца наконец успокоилась; но когда сердце стало биться ровнее, вдруг послышался сильный стук в наружную дверь, отдавшийся во всем доме. Неистовство бури возобновилось, снова раздались грохот, скрип и скрежет, как будто все рушилось.
Розе сначала казалось, что весь этот грохот доносится с горы, затем почудилось, будто рухнула передняя часть дома. Потом снизу донесся такой визг, что ей стало ясно: кто-то душит овцу. Роза вцепилась в край кровати, дрожа от ужаса и призывая бога, как человек, молящийся в свой смертный час. Наконец она начала снимать с себя платье, но не смела совсем раздеться, так как ей казалось, что малейший шум может разбудить привидения, затаившиеся во мраке. Она осторожно забралась под перину и тщательно укрылась, чтобы ниоткуда не дуло, даже натянула перину на голову. Долго лежала Роза, дрожа всем телом, с острой болью в сердце; никакие воспоминания уже не могли ей помочь. Страх был сильнее, чем пережитые ею радости. Она пыталась думать о далеком рассвете. Человек никогда не теряет надежды. Даже тогда, когда, казалось бы, спасенья уже нет. Нет такой темной и длинной ночи, в какую люди не надеялись бы, что рано или поздно все-таки наступит рассвет.
Так Роза лежала и тряслась от ужаса долго-долго, наконец она впала в какую-то дремоту, которая не была ни сном, ни отдыхом, а скорее походила на трудную поездку, которую совершаешь против своей воли через весь мир, — мир, где нет ни пространства, ни времени. Она вновь переживает самые невероятные события далекого прошлого и вновь видит людей, с которыми была когда-то знакома. Самое удивительное в этих видениях то, что они необычайно отчетливы. Роза вновь слышит давно забытый голос — голос, никогда не имевший для нее никакого значения, — и вновь видит давно забытую морщинку на лице, случайно промелькнувшем в ее жизни. Все лица, возникавшие перед ней, въедались в ее мозг, как раковая опухоль. Ей чудились, например, гости, побывавшие здесь утром, в таких подробностях, что это граничило с бесстыдством. Чем яснее и точнее представали перед ней эти образы, тем больше они пугали ее; они так упрямо врезались в сознание, что уже не было никакой возможности отделаться от них. Они витали в сонной полутьме рассвета, с застывшими лицами, — как покойники, которые являются нам во сне; они приходят и ведут себя как живые, и все же вы знаете, что это сон, что они умерли и уже давным-давно похоронены; их унылая мрачная улыбка — это улыбка покойника; их жуткий разговор — это разговор покойников; их маски — как ледяная пелена, скрывающая ужас перед неизбежной гибелью. Некогда они мечтали выбиться в люди, но ни один здравомыслящий человек никогда этому не верил. Бьяртур рассчитывал, что он через двадцать три года станет старостой. «Но я-то где буду тогда?» — думала Роза. Ее отец тоже мечтал стать зажиточным крестьянином, может быть, даже и старостой; он построил мельницу у ручья. Но где он сегодня ночью? Сегодня ночью старик, которому далеко за семьдесят, слабогрудый, с ревматизмом, с больными ногами лежит где-то в глухом пустынном месте, в горах, а мельница у ручья давным-давно поросла мхом. А где овечьи кости, которыми играли дети в Нидуркоте? В детстве она воображала большие стада, коров с тяжелым выменем, веселые табуны жеребцов, резвившихся на ее собственных горных пастбищах. И она мечтала стать такой же умной и талантливой, как жена старосты, и жить в большом красивом доме. А где она живет теперь? Где ее стада? Где ее талант? Она еле научилась писать. И у нее всего одна овца. Ребенком, в хижине мельника, она была богата; она надеялась, что у нее будут коровы и точно такие же кони, о каких говорится в стихах и песнях. У ручья была своя особая мелодия. У мельницы, которая никогда не работала, — своя особая прелесть, прелесть, с которой ничто в жизни не могло сравниться. Она видела перед собой овечьи кости на берегу возле хижины и ракушку, которую отец нашел в море. Она любила эту ракушку: это была драгоценность — дороже всех ценностей на свете; она не давала ее ни сестрам, ни братьям, она никому не разрешала играть своей ракушкой… Куда могла деться ее ракушка?