Робертсон Дэвис - Мир чудес
На приманке Чарли позволял себе импровизации. Когда Дзовени жонглировал своими пестрыми булавами, Чарли якобы вполголоса (на самом деле слова его были слышны далеко) говорил: «Что, неплохо? Он хоть и мал, да удал. Тут и любой мал будет, коли его процедить через шелковый платок!» Молодые франты на это принимались ржать, а их девушки настойчиво требовали, чтобы им объяснили, что здесь смешного. Зитта, показывая своих змей, многозначительно засовывала старую кобру себе между ног головой вперед, и тогда Чарли переходил на шепот: «Ну, так как, ребятки, никто из вас не хочет побыть змейкой?»
В шатре, уже во время представления, Чарли рекомендовал молодым людям брать пример с Сонненфелса, чтобы не было отбоя от девушек и чтобы не осрамиться, когда дойдет до дела. А когда наступала очередь Андро, Чарли обводил публику сальным взглядом и говорил: «Перед вами единственный парень в мире, который, проснувшись утром, радуется тому, что рядом с ним он сам». Особое удовольствие доставляло ему мучить Ганну. Вообще-то она сама говорила за себя, но после ее громогласных заявлений о преданности Господу Иисусу Христу, Чарли низенько наклонялся и говорил многозначительным шепотом: «Она двадцать лет не видела своего туза пик». Взрыв смеха приводил Ганну в ярость, хотя смысл сказанного до нее никогда не доходил. Но она, конечно, понимала, что говорится что-то грязное. Сколько бы она ни жаловалась Гас и сколько бы Гас ни выговаривала брату, дух балагана всегда одерживал верх над Чарли. Да и Гас была не вполне искренна, делая нагоняй Чарли: ее устраивало все, что нравилось зрителям.
Ганна попыталась бить противника его же оружием. Она часто сообщала всем обитателям нашего вагона, что, по ее мнению, эти современные ребятки совсем и не такие уж безнадежные и если только дать им шанс, то никакой этот секс и все такое им не нужно. Конечно, им хочется повеселиться, и она знает, как их повеселить. Она, как и все остальные, ничуть не против веселья, но что за веселье во всех этих непристойностях и грязи. И она принималась веселить их на свой лад.
«В вашей Библии, мальчики и девочки, много веселого, — вопила она. — Вы этого не знали? Думали, что Книга Господа — сплошная серьезность? Вы просто не читали ее с Благотворительной Душой, вот и все. Ну-ка, подойдите поближе! Все подходите! Кто мне скажет, почему вы бы не стали утолять жажду из первой реки в Эдеме? Не стесняйтесь, вы же знаете. Конечно, знаете. Просто вы слишком скромны. Почему вы не утоляете жажду из первой реки Эдема? Потому что это Писон, вот почему. Не верите — откройте Бытие, глава вторая, стих одиннадцать».[48] После этого она разражалась хриплым смехом.
Она могла наставить указующий перст — а с ее-то рукой наставлять указующий перст было делом нелегким — на Дзовени и разразиться громогласной тирадой: «Вы говорите, что он маленький? Да ведь он настоящий Голиаф в сравнении с самым маленьким человеком из Библии. А кто это был? Ну-ка, скажите мне, кто это был? Это был Вилдад Савхеянин,[49] Иов, глава вторая, стих одиннадцать. Ну, видите, Благотворительная Душа найдет смешное даже в утешителях Иова.[50] Ну, никто из вас до этого сам ни за что бы не додумался, да?» И опять этот ее жуткий приступ смеха.
Чувства комического у Ганны не было ни на грош. Хохотать над собственными шутками опасно, но даже если иначе никак, начинать смеяться первым не рекомендуется. Хохочущие толстяки — зрелище, скажем прямо, не для слабонервных. А смеющаяся Ганна могла заменить собой весь «Мир чудес». Смех из себя ей приходилось буквально выдавливать, ведь если месяц за месяцем твердишь, что единственный человек в Ветхом Завете, не имевший родителей, был Иисус, потому что он сын Навин,[51] эта шутка приедается даже автору. Поэтому она изображала смех шипящими, сдавленными всхлипами, а лицо ее при этом покрывалось отвратительными красными пятнами, проступавшими поверх розовой косметики. Ее жировые складки угрожающе сотрясались, огромный живот вздымался и дрожал, когда она всасывала в себя воздух, а если иногда она пробовала стукнуть себя по бедру, то при этом раздавался какой-то влажный шлепок. Толстухам не следует шутить — их достоинство в плоти, а не в уме. Толстухам не следует смеяться; максимум, что они могут себе позволить, не подвергая серьезной опасности свои дыхательную и сосудистую системы, — это улыбка. Но Ганна к доводам разума не прислушивалась. Она вознамерилась с помощью чистой шутки загнать непристойности назад в их мерзкую нору, и буде она ущерблена на этой стезе, то раны свои понесет как знак доблести.
Иногда ей сопутствовала обнадеживающая мера успеха. Среди зрителей нередко попадался какой-нибудь молодой человек серьезного, религиозного склада, а сопровождала его обычно девушка, на которой просто написано было, что она — дочь проповедника. Если шутки Чарли доходили до них, такие парочки испытывали смущение. Еще больше они смущались, когда Ранго по тайному сигналу Хайни покидал свой якобы ресторанный столик и мочился в углу, а Хайни тем временем изображал смятенного официанта. Но из духа солидарности, который существует между религиозными людьми, как он существует между ничтожествами и мошенниками, они признавали Ганну благостным авторитетом, а потому смеялись вместе с ней и вдохновляли ее на новые словесные эскапады. Для них она приберегала лучшее. «Ну-ка, скажите-ка мне, кто в Библии прародитель всех невеж? Да знаете вы! Сто раз читали об этом. Сдаетесь? Тогда слушайте меня: Родил Ной… Хама. Что, вам такое и в голову не приходило? Нет? Не приходило? Это Бытие, глава пятая, стих тридцать два».
Когда появлялась одна из таких парочек явно не от мира сего, Ганна с радостью выделяла их из толпы и предъявляла остальным как людей, наделенных уникальным чувством юмора. «А-а-а, я вас вижу, — принималась кричать она. — Мы снова в райском саду. Только беды тут жди не от яблочка на дереве, а от этой парочки на земле». Она указывала на них, а они краснели, смеялись, благодарные за то, что им приписали греховные наклонности, тогда как у них и в мыслях ничего подобного не было.
За все это Ганна платила высокую цену. После большого субботнего представления она, исчерпав весь свой запас библейских загадок, была как выжатый лимон, и даже на ритуальное омовение сил у нее не оставалось. Но потела она так, что весь шатер мог пропахнуть мокрым кукурузным крахмалом от ее влажного тела, словно огромным детским пудингом, и мытье становилось необходимостью, поскольку в противном случае не миновать было бы раздражения кожи.
Ее поведение в таких ситуациях бесило Виллара до безумия. Он стоял около Абдуллы, и я слышал, как он ругается — однообразно, но все злобней и злобней. Хуже всего было то, что в случае мало-мальского успеха она ни за что не желала останавливаться и, даже когда зрители переходили к Абдулле, продолжала на менее высоких тонах, обращаясь к немногим задержавшимся около нее в надежде услышать новые примеры библейского юмора. Во время Последней смены Виллар обычно позволял троим — а не одному, как на остальных представлениях, — зрителям играть с Абдуллой и хотел, чтобы их никто не отвлекал. Он ненавидел Ганну, а я, наблюдая, так сказать, с главенствующей высоты, быстро пришел к заключению, что и Ганна его ненавидит.
Южное Онтарио в те времена изобиловало местечками, где религиозные молодые люди были отнюдь не в диковинку, и Ганна в таких городках не ограничивала себя краткой речью, в которой прощалась со зрителями до следующего года, — она просила их спеть вместе с нею прощальный гимн. «Да пребудет с вами Бог до нашей новой встречи»,[52] — начинала она своим тонким пронзительным голосом на одной ноте, словно скрипичная струна, которую заставила звучать неумелая рука. И неизменно находились такие, кто начинал ей подпевать — из религиозного рвения или просто из любви к пению. Одного куплета всегда оказывалось недостаточно. Тут в дело как можно решительнее вмешивался Чарли: «А теперь, дамы и господа, прошу любить и жаловать — наш маг и кудесник месье Виллар и его игральный автомат Абдулла, которых уже в этом сезоне ждет нью-йоркский „Палас“». Но Ганна лишь еще сильнее надрывала глотку, а потом замедляла темп, и тогда почти все в шатре начинали ей подвывать:
Да пребудет с вами Бог до нашей новой встречи;
Стяг любви над головой высоко держите,
Смерти призрак от себя прочь гоните.
Да пребудет с вами Бог до нашей новой встречи.
А потом припев — все в один голос. Это был гимн ненависти, и Виллар отвечал на него такой ненавистью, какую мне редко доводилось видеть.
Что до меня, то я был всего лишь ребенком и имел ограниченный опыт ненависти, но, насколько это было возможно и со всей доступной мне силой духа, я ненавидел их обоих. Ненависть и горечь становились моими родными стихиями.