Редьярд Киплинг - Три солдата
И вот с тех пор Дженси Мак-Кенна стала тем, чем есть. Сержант Мак-Кенна не намного пережил свою жену, тосковал о ней. И мы все о ней жалели и всегда поминали добрым словом. Ну и вот, как умер сержант и Дженси стала круглой сиротой, упросили мы полкового командира, чтобы сиротка была воспитана полком и названа «Дочерью полка». Так по-нашему и вышло. А так как она родилась в нашей роте, то к ней она и приписана. Такая же она хорошая и дельная, как её покойная мать, и такая же зубастая. Правды никогда не утаит. Всем скажет в глаза, хотя бы и самому главнокомандующему. Ну и ничего. Выслушают её, посмеются и — дело с концом. Всех за правду уважают. Неловко только, что она все ещё в девицах. Я и надумал ей женишка сыскать.
— Разве Слен вами выбран для неё? — спросил я.
— Мной, — с самодовольной улыбкой пробурчал Мельваней, поправляя вывалившуюся было у него изо рта трубку. — Вижу, парень увивается около нашей полковой дочки, но сказать слово не решается. Были и ещё другие такие же увиватели, да Слен лучше всех. Я накануне его производства в капралы и говорю ему:
— Вот что я тебе скажу, друг Слен, пока ты ещё под моей командой. Если ты сегодня же не посватаешься как следует за Дженси Мак-Кенна, то ночью я, как Бог свят, всю шкуру с тебя спущу. Так ты и знай. Завтра я должен буду говорить с тобой, как с равным, а нынче я ещё командир твой, потому и предупреждаю, что нечего тебе больше зевать.
Помогло. Слен даже обрадовался такому поощрению. Благодарил. Говорит, не смел и все тому подобное. Дочь ведь полка. Может, за генерала её прочат. Нет, думаю, как ни хороша Дженси Мак-Кенна, но в генеральши она не годится, а капралыпей будет славной. На днях и свадьба. Слена скоро переведут в комиссариат, где можно зашибить хорошую деньгу. Одна ведь только Дженси и осталась в живых из всех детей Шарика, ну и надо было хорошенько о ней позаботиться. Пусть радуются отец и мать на том свете, глядя на счастье своей Дженси. А теперь пойдите к ней, к Дженси то есть, да попросите её на другой танец, который вам знаком. Всему нашему полку доставите большое удовольствие, да и вам самим честь.
Я послушался своего приятеля Теренса Мельванея. Я был проникнут полным уважением к мисс Дженси Мак-Кенна и на этот раз угодил ей в танцах, потому что не впутывался больше в те, которые не знал.
В своё время я был и на свадьбе Дженси Мак-Кенна с капралом Сленом. Может быть, расскажу вам об этом в другой раз.
ПРИПАДОК РЯДОВОГО ОРЗИРИСА
Мои друзья Мельваней и Орзирис отправились однажды на охоту. Леройд был ещё в госпитале, где он поправлялся после лихорадки, которую подхватил в Бирме. Они прислали мне приглашение присоединиться к ним и непритворно огорчились, что я привёз с собой пива — почти в достаточном количестве, чтобы удовлетворить двух рядовых линейного полка… и меня.
— Мы не для этого приглашали вас, сэр, — хмуро проговорил Мельваней. — Мы хотели только воспользоваться удовольствием побыть в вашем обществе.
Орзирис подоспел на выручку. Он сказал:
— Ну что же. Ведь и пиво будет не лишним. Мы не утки. Мы бравые солдаты, брюзга-ирландец. Ваше здоровье!
Мы охотились все утро, убили двух диких собак, четырех зелёных попугаев, одного коршуна около места, где сжигают трупы, одну удиравшую от нас змею, одну болотную черепаху и восемь ворон. Дичи было много. Потом мы сели позавтракать «мясом и чёрным хлебом», как выразился Мельваней, на берегу реки. Мы обходились единственным складным ножом и в промежутках стреляли, не целясь, в крокодилов. После этого мы выпили все пиво, побросали бутылки в воду и стреляли также по ним. Наконец, распустив пояса, мы разлеглись на теплом песке и стали курить. Нам было лень стрелять. Орзирис глубоко вздохнул, лёжа на животе и подперев голову руками. Потом преспокойно выругался в голубое небо.
— Чего ты, — спросил Мельваней, — или мало выпил?
— Мне пригрезилась Тотнимская дорога, а на ней девчонка. Что хорошего — тянуть лямку солдата?
— Орзирис, дитя моё, — поспешно сказал Мельваней, — должно быть, ты расстроил себе желудок пивом. Я чувствую то же, когда печёнка начинает бунтовать.
Орзирис продолжал медленно, не обращая внимания на то, что его прервали:
— Я — Томми здоровенный, стоящий восемь анна, ворующий собак, Томми с номером вместо приличного имени. А какой во мне толк? Останься я дома, я бы мог жениться на той девушке и держать лавочку на Химмерсмитской улице: «Орзирис, препаратор чучел», с лисицами на окнах, как зимой в Хайльсберийской молочной, и маленьким ящичком жёлтых и голубых стеклянных глаз, и с маленькой женой, которая звала бы в лавку, когда зазвонит колокольчик у двери. А теперь я только Томми, проклятый, забытый Богом, тянущий пиво Томми. «Смирно! Вольно! Тихо — марш! Стой! Холостым зарядом пли!» И все кончено.
Он выкрикивал отрывки команды при погребении.
— Стой! — крикнул Мельваней. — Если бы ты стрелял в воздух так же часто, как я, над могилой людей получше тебя самого, так не стал бы смеяться над такой командой. Это хуже, чем насвистывать похоронный марш в казармах. Налился, как мех, и солнце не даёт прохлады, и все одно к одному. Стыдно за тебя. Ты не лучше язычника со всеми своими охотами и стеклянными глазами. Да уймите его, сэр!
Что я мог сделать? Разве я мог указать Орзирису на какие-либо радости его жизни, которых он не знал? Я не капеллан и не субалтерн, а Орзирис имел полное право говорить, что ему вздумается.
— Оставьте его в покое, Мельваней, — сказал я. — Это пиво.
— Нет, не пиво, — отвечал Мельваней. — Я знаю, что начинается. На него это находит временами; плохо это, очень плохо, потому что я люблю малого.
На самом деле, казалось, что Мельваней напрасно опасался, но я знал, что он по-отечески относился к Орзирису.
— Не мешайте мне, — в полузабытьи говорил Орзирис. — Разве ты остановишь своего попугая, когда он кричит в жаркий день от того, что клетка жжёт его маленькие розовые пальчики, Мельваней?
— Розовые пальчики! У тебя, что ли, розовые пальчики под буйволовой шерстью, неженка? — Мельваней собрался с духом, чтобы обрушиться на него. — Школьная учительница. Розовые пальчики. Сколько бутылок с ярлыком Баса выдуло это бредящее дитятко?
— Это — не Бас, — сказал Орзирис. — Это — пиво покрепче. Это тоска по родине.
— Послушай его! Разве он не отправится через четыре месяца домой в шераписе?
— Мне все равно. Все одно. Откуда ты знаешь, что я не боюсь умереть прежде, чем получу отпускной билет? — И он снова, нараспев, начал выкрикивать команду.
Мне никогда не приходилось наблюдать Орзириса в таком состоянии, но для Мельванея это, очевидно, не было новостью, и он придавал происходившему серьёзное значение. Пока Орзирис бормотал, схватившись за голову, Мельваней шепнул мне:
— С ним это всегда бывает, когда уж слишком его муштруют эти младенцы, которых теперь делают сержантами. Нечего им делать. Иначе не могу объяснить.
— Ну что же. Ничего страшного. Пусть выскажется.
Орзирис начал петь пародию на песню «Рамдорский корпус», полную намёков на битвы, убийства и внезапную смерть. Мельваней схватил меня за локоть, чтобы обратить моё внимание.
— Ничего страшного. Очень страшно. С ним, так сказать, припадок. Уж я заранее знал. Всю ночь промучит его, а посреди ночи он вскочит с койки и пойдёт искать свою одежду. Потом придёт ко мне и скажет: «Еду в Бомбей. Ответь за меня на утренней перекличке». Тогда я начну бороться с ним, как и прежде, он будет стараться убежать, а я стану его удерживать, и оба, таким образом, попадём в штрафную книгу за нарушение тишины в казармах. Я уже и хлестал его, и голову ему разбивал, и уговаривал его, но, когда на него находит припадок, все бесполезно. Он славный парень, когда в своём уме. Но я знаю уже, что будет сегодня ночью в казармах. Дай только Бог, чтобы он не набросился на меня, когда я встану, чтобы сбить его с ног. Вот чего я боюсь и денно и нощно.
Это придавало делу значительно менее приятный оттенок и вполне объясняло тревогу Мельванея. Он, казалось, хотел успокоить припадок Орзириса, задобрив его, и крикнул ему на берег, где тот лежал:
— Эй ты, с розовыми пальчиками и стеклянными глазами, послушай! Переплывал ты Ирравади позади меня, как подобает молодцу, или прятался под постель, когда был под Ахмед-Кхейлем?
Это было в одно и то же время и большим оскорблением, и ложью, и Мельваней хотел, по-видимому, вызвать спор. Но на Орзириса как бы нашло что-то вроде столбняка. Он отвечал медленно, без признака раздражения, тем же размеренным тоном, каким выкрикивал команду:
— Он переплыл, как вам известно, Ирравади нагишом, чтобы взять город Ленгтенгпен, и не боялся. Где я был под Ахмед-Кхейлем, ты знаешь, и четыре проклятых патана тоже знают. Но надо было показать пример, и я не думал о смерти. Теперь же я рвусь домой, домой. Я тоскую не по матери, потому что меня воспитал дядя, но хочется опять увидеть Лондон; тоскую по его звукам, по его улицам, по его вони, по запаху апельсинных корок, асфальта и газа, тоскую по железной дороге в Боксхилл — проехать бы по ней с новой глиняной трубкой в зубах. Тоскую о фонарях на Стренде, где каждого человека знаешь, и о старом друге Коппере, который принимает тебя, как принимал прежде, когда ты мальчишкой терялся между собором и тёмными арками. Нет ни проклятого стояния на часах, ни проклятых изъеденных камней, ни хаки; там ты сам себе хозяин и можешь по воскресеньям ходить и в балаган и в театры. И все это я оставил, чтобы служить «Вдове» за морем, где даже нет ничего порядочного, чтобы выпить, не на что посмотреть, нечего делать, нечего чувствовать, нечего думать. Господь с тобой, Стенли Орзирис, но только ты ещё глупее всех прочих в полку, в том числе и Мельванея. Вот там, на родине, сидит «Вдова» в золотой короне на голове, а здесь он, рядовой Орзирис, собственность «Вдовы», дурак и тряпка.