Дилан Томас - Портрет художника в щенячестве
– Садись сюда, – сказал Лесли Берд. Он был в ботинках от Льюиса.
– В кино был на неделе, а, Томас?
– Был. В «Центральном». «Ложь во спасение». Изумительная вещь! Конни Беннет просто потрясающая! Как она в пенной ванне лежит, а, Лесли?
– По мне, явный перебор пены, старичок.
Родные широкие гласные сужены, расшатывающий валкую фразу семейный акцент обуздан и укрощен.
В верхнем окне универмага напротив продавщицы в униформах, стоя стайкой, пили чай. Одна помахала платком. Не мне ли?
– Там эта черненькая опять, – сказал я. – Глаз на тебя положила.
– Они, когда в форме, все миленькие, – сказал он. – А поглядишь на них, как причепурятся, – кошмар. Я когда-то имел дело с одной медсестричкой, в халатике – просто персик, сплошная изысканность, нет, без шуток. И вот встречаю ее на набережной, при полном параде. Как подменили. Дешевый стандарт.
А сам тем временем искоса поглядывает в окно.
Девушка опять помахала, отвернулась и захихикала.
– Нет, не ахти, – сказал он.
Я сказал:
– А крошка Одри смеялась, смеялась, смеялась.[24]
Он вынул серебряный портсигар.
– Презент. Моему дяде, уверен, это раз плюнуть. Настоящие турецкие, прошу.
Спички были особенные.
– Из «Карлтона»,[25] – сказал он. – Там за стойкой девочка – очень даже ничего. И себе на уме. Ты тут в первый раз? Чего ж ты теряешься? Джил Моррис, между прочим, тоже будет. Мы по субботам, как правило, заглядываем пропустить по стакашке. А в «Мелбе» сегодня – танцы.
– Извини, – сказал я. – Я уже с нашим старшим репортером условился. В другой раз как-нибудь, Лесли. Пока!
Я выложил свои три пенса.
– Привет, Кэсси.
– Привет, Ханнен.
Дождь кончился, Главная улица сверкала. По трамвайным путям шагал приличного вида господин, высоко держа транспарант, свидетельствовавший о том, что он боится Господа. Я узнал: мистер Мэтьюз, несколько лет назад спасенный от зеленого змия; теперь он что ни вечер с молитвенником и фонариком бродит по городу. Мистер Эванс-Продукт скользнул в боковую дверь «Дубровки». Три машинисточки пробежали на ленч – крутые яйца и йогурт, – овеяв меня лавандой. Не сделать ли крюк, мимо нотного магазина, глянуть на старика с пустой разбитой коляской? Он всегда там стоит, за пенс снимает шапку и подпаляет себе волосы. Впрочем, это дешевый трюк, рассчитанный на молокососов, и я махнул напрямик, мимо трущоб, именуемых Стрэндом, мимо зазывной итальянской лавчонки, где юные сынки бдительных родителей снабжаются жвачкой, чтобы отбить спиртной запах перед последним трамваем. И – по учрежденческим узким ступеням – в репортерскую.
Мистер Соломон орал в телефон. Я ухватил:
– Вам это пригрезилось, Уильямс!
Он брякнул трубку.
– Вечно ему грезится разная ерундовина, – кинул в пространство мистер Соломон. Он никогда не ругался.
Я кончил заметку о «Распятии» и отдал мистеру Фарру.
– Общие места и сплошная вода.
Через полчаса Тед Уильямс, в костюме для гольфа, скользнул в дверь, показал нос в спину мистеру Соломону и тихо устроился в углу полировать ногти.
Я шепнул:
– За что он тебя разделывал?
– Я выехал на самоубийство – трамвайный кондуктор, некто Хопкинс, – а вдова меня задержала и угостила чашечкой чая. Только и всего.
Он был страшно обаятельный и скорей похож на девушку, чем на мужчину, который мечтает о Флит-стрит, в летний отпуск бродит возле «Дейли экспресс» и рыщет по кабакам в поисках знаменитостей.
Суббота после обеда – мой выходной. Был уже час, пора уходить, но я не уходил. Мистер Фарр хранил молчание. Я изображал бурную деятельность, что-то чиркал на бумаге, набросал, впрочем без сходства, грачиный профиль мистера Соломона и наглого мальчишку-наборщика, фальшиво насвистывавшего в телефоне-автомате. Я написал свою фамилию, потом: «Репортерская, «Тоу-ньюс», Южный Уэльс, Англия, Европа, Земля»,[26] потом список своих ненаписанных книг: «Страна отцов», «О разных аспектах валлийского национального характера», «Восемнадцать, автобиография провинциала», «Жестокие девы, роман». Мистер Фарр на меня не смотрел. Я написал: «Гамлет». Мистер Фарр, упорно расшифровывавший стенограмму совещания, конечно, не мог забыть. Вот мистер Соломон шепнул, навалясь ему на плечо: «Уточнить с Дэниелсом». Полвторого. Тед предавался грезам. Я очень долго натягивал пальто, так и эдак повязывал шарф.
– Некоторым даже отдыхать и то лень, – вдруг сказал мистер Фарр. – В шесть, в «Лампах», в заднем баре, – не переставая писать и не оборачиваясь.
– Гулять? – спросила мама.
– Угу. Договорился. К чаю меня не жди.
Я пошел в «Плазу».
– Пресса, – кинул девушке в тирольской шляпе и юбке.
– На этой неделе уже два репортера наведывались.
– Экстренное сообщение.
Она меня проводила к месту. В образовательном фильме у меня на глазах рассада пускала ростки, они сплетались, как руки и ноги, уводя мою мысль к дешевым женщинам и морякам по притонам. Вот где можно поживиться хорошей дракой и поножовщиной; Тед Уильямс как-то нашел возле Моряцкой миссии губу. Губа была с усиками. Ростки колыхались, плясали на моросящем экране. Будь наш Toy приморским городом покрупней, в подвале устроили бы особые зальчики и крутили порнуху. Жизнь картошечек благополучно пришла к концу. И я попал в американский колледж и танцевал с дочкой ректора. С героем по фамилии Линкольн, высоким, с отличными зубами брюнетом, я сразу без сожаления расстался, и девушка, обнимая его тень, нашептывала мое имя, и студенческий хор в купальниках и бескозырках мелодически объявлял меня молодцом и героем, и мы с Джеком Оаки мчали по прериям, и толпа выносила нас с ректорской дочкой под переливчатый занавес, прихлопнувший нас на таком поцелуе, от которого у меня голова кружилась и глаза ничего не видели, когда я вышел из кино под бьющий свет фонарей и вновь собравшийся с силами дождь.
Целый час я мокнул в толпе. Разглядывал очередь возле «Эмпайра», кадры из «Ночей Парижа», думал про длинные ноги хористок, которых видел на днях гулявших под ручку по зимнему блеску, про их невероятные лица. Губы были как багровые шрамы, я их берег для так и не начатой первой страницы «Жестоких дев», волосы – как вороново крыло, как серебро; макияж и духи отдавали шоколадно-душным востоком, и глаза были – как озера. Лола де Кенрй, Бэбз Курси, Рамона Дэй останутся со мной навсегда. Пока я не умру легкой смертью от истощающего недуга, сказав отрепетированное последнее слово, они всегда будут брести со мной рядом, напоминая мне мою погибшую юность на сгинувшей Главной улице, в вечернем сиянии витрин, когда из баров катило пение и местные сирены сидели в закусочных, держа на коленях сумочки и позванивая серьгами. Я постоял у витрины Чичисбеев – сплошная невинность: вонючие бомбы, чертики, масочки Чарли; все, что поувлекательней, запихано внутрь, но войти я боялся, представив себе, как меня станет обслуживать миссис Чичисбей, усатая дама со всевидящим взором, или тощая, с бульдожьим лицом девица, которую я видел однажды: она подмигивала и от нее пахло тиной. Я купил в киоске жвачку. На всякий случай.
Задний зал «Трех ламп» кишел старичьем. Мистера Фарра не было. Привалясь к стойке между каким-то делопроизводителем и адвокатом, я потягивал пиво и жалел, что меня не видит папа, хотя, с другой стороны, было неплохо, что он сейчас в гостях у дяди А. в Абервоне. Он бы, конечно, заметил, что я уже не мальчик, но он бы нервничал из-за того, как я держу сигарету, как сдвинул шляпу, он расстроился бы, увидев, как я жадно сжимаю кружку. Я наслаждался вкусом бело-пенного, буйного пива – оно сразу меняло мир за темным стеклом, наклонно кидалось к губам и солью обжигало язык по дороге в желудок.
– Еще разок, мисс – Она была сильно немолодая. – А вы со мною не выпьете, мисс?
– На работе не могу. А так – спасибо.
– Что вы, что вы.
Может, это предложение выпить с нею попозже, обождать у черного хода, пока она выйдет, и потом брести в ночь, по променаду, по песку, к мягким дюнам, где парочки под плащами любятся и любуются на маяк? Толстая, некрасивая, волосы в сеточке рыжие, с сединой. Сдачу мне выдала, как мать дает деньги на кино своему сыночку, и я с ней не пошел бы гулять, хоть ты меня озолоти.
Мистер Фарр сбежал с Главной улицы, яростно отвергнув шнурки и спички, спасшись от нищих, обшарпанных толп. Он-то знал, что бедные и больные, нищие и отверженные окружают нас плотной стеной, и глянь только дружески, шевельни сочувственно пальцем – и тебе несдобровать, ты погиб, и вечер, считай, загублен.
– А-а, вы, значит, по части пивка? – раздалось у меня над ухом.
– Добрый вечер, мистер Фарр. Нет, это я так. А вы что будете? Жуткий вечер, – сказал я.
Укрывшись от дождя и зудящей улицы в надежном месте, где его не достанут нищета и прошлое, в компании солидных людей, он лениво принял в руки стакан и поднял на свет.