Родольф Тёпфер - Большой Сен-Бернар
Едва турист покинул нас, как в залу вошли двое; как я предположил, это были отец и жених. Они сели за стол и видимо приготовились сытно поужинать. Их аппетит шокировал меня, их спокойствие меня покоробило. Старший из них показался мне чересчур невозмутимым для отца, чья дочь, к тому же больная, провела полчаса в снегу, а что касается жениха, то каждый кусок, который он отправлял себе в рот, возмущал меня как оскорбление, наносимое страждущей красоте. Помню даже, что по примеру туриста я сделал из этого зрелища выводы, весьма неблагоприятные для чувствительности швейцарцев.
Пока я был занят этими умозаключениями, в залу вошел слуга с чайным подносом, а вслед за ним и сама барышня. Это была именно она, ибо отец встал и поцеловал ее в лоб, выразив радость по поводу того, что она гак быстро оправилась, а неотесанный жених, вместо того, чтобы придти в экстаз или в прочувствованных выражениях излить свою любовь и нежность, сказал с самым вульгарным спокойствием, продолжая жевать: «Садись, Луиза, и выпей чаю, пока горячий». Нет, то не было страстное «ты» Сен-Пре, обращенное к Юлии [2]; эта спокойная фамильярность показалась мне кощунственной.
Барышня действительно была очень хороша собой, а опасность, которой она подверглась, наделяла ее в моих глазах еще большей прелестью. Однако я не видел в ней ни стыдливого смущения невесты в обществе Двух мужчин, ни той трогательной меланхолии, какую ожидаешь от девицы хрупкого здоровья. Но особенно озадачило меня то, что вместо печали и уныния, которые я искал на ее лице, было видно, что ее разбирает смех, едва умеряемый нашим присутствием. Смех ее передался сперва жениху, потом отцу, который, не в силах сдерживаться, обратился к нам: «Простите, господа, наш смех, конечно, кажется вам неуместным, но утерпеть невозможно. Вы уж нас извините».
Тут все трое, уже не стесняясь, залились хохотом, а мы глядели на них с крайним изумлением.
Я счел нужным удалиться, и уже приготовился к этому, сожалея, что принял столь близко к сердцу дела людей, которые были в сущности вполне довольны; но тут отец сказал мне: «Я хочу объяснить вам, сударь, причину нашей веселости, которая должна казаться вам странной. Дело в том, что господин…
– Тот, что сейчас вышел отсюда?
– Он самый. Весьма услужлив, но крайне опасен. Мы видим его впервые, но он вообразил, будто там на снегу нам угрожала гибель от лавины. Самоотверженно и с огромным апломбом он оттолкнул нашего проводника, отхлестал нашего мула и сбросил мою дочь в овраг…»
Рассказ его был прерван смехом. Чем сильнее была пережитая тревога, тем очевиднее была для путешественников забавная сторона их приключения. Я вскоре разделил их веселость и еще больше рассмешил их, сообщив, что воображению туриста барышня предстала чахоточной, а ее брат – женихом, возмутившим его своей прозаической бесчувственностью.
Толстяк, все еще сидевший у камина, слушал нашу беседу, но не участвовал в ней и не смеялся вместе с нами. Наконец он поднялся, видимо направляясь к себе в комнату. «Глупец, – сказал он, – и наверняка мой соотечественник. Только у них сочетаются в такой степени легкомыслие и самоуверенность, апломб и невежество. Скорее чем усомниться в себе, он готов бросить в снег, принятый им за лавину, цветущую барышню, которую считает чахоточной… Господа, желаю вам спокойной ночи».
Толстяк взял свечу и удалился. То же самое вскоре сделали и мы.
В Сен-Бернарском монастыре путешественникам отводятся маленькие кельи, отделенные одна от другой дощатыми перегородками. Когда я погасил свечу, я заметил свет, проникавший сквозь щели в перегородке. В подобных обстоятельствах редко бывает, чтобы нескромное, но весьма живое любопытство не побудило нас заглянуть в самую широкую щель. Именно так я и поступил, приняв все меры предосторожности, чтобы не выдать себя ни единым звуком. С большим удивлением и пожалуй с некоторым разочарованием я увидел, что наш турист сидит в постели, тепло укутав грудь и голову и, держа перо в руке, что-то сочиняет. Подле кровати подымался пар от чайника и стоял графинчик с вишневой настойкой. По временам он перечитывал и правил написанное; при этом на лице его рисовались все оттенки удовлетворения, от довольной улыбки до восторга. Однажды он не удержался от желания насладиться звучанием своих фраз; в пассаже, который он прочел вслух, я различил только, что речь шла о сторожевых собаках, о фиалках и о девушке по имени Эмма. Я заключил, что наш турист – писатель, быть может даже путешественник школы Александра Дюма, и сейчас записывает свои впечатления о драматических событиях минувшего дня. Тут я оставил его за этим занятием и уснул.
Утром за завтраком я узнал, что турист отбыл с час назад. Толстяк, со своей стороны, готовился ехать в Мартиньи. Я же присоединился к трем путешественкикам, с которыми накануне столь весело познакомился, чтобы вместе спуститься в Аосту [3]. Эти путешественники, в одном из которых турист с первого взгляда угадал флегматичного швейцарца, оказались родом из Шамбери [4]. Они направлялись в Иврею [5] праздновать свадьбу молодой девицы, давно обещанной отцом ее, трактирщиком в Шамбери, сыну некоего пьемонтца, трактирщика в Иерее. Заодно папаша рассчитывал запастись вином и рисом, а покончив с делами, вернуться в Савойю через Малый Сен-Бернар. Все это он объяснил мне по дороге, с веселым добродушием, присущим савоярам; так как я проявил интерес к его рассказам, он пригласил меня на свадьбу; дочь тоже приветливо попросила меня оказать им эту честь. Я не отказывался, но и не решался принять приглашение, ибо вот что во мне происходило.
Еще накануне молодая особа произвела на меня сильное впечатление, а теперь я начинал в нее влюбляться; это может показаться слишком скоропалительным. Но не говоря уж о том, что в путешествии наше сердце становится смелее, свободнее и быстрее воспламеняется, оно всегда легко поддается новому для него очарованию. Эта девушка, воспитанная монахинями Сакре-Кёр, всего за несколько недель до того вышла из монастыря; неопытная, едва вступившая в жизнь, она пленяла наивностью, какой-то расцветающей радостью и ничем еще не омраченной надеждой на счастье. Грациозно сидя на своем муле, который, следуя инстинкту этих животных, шел по внешнему краю дороги, она беспечно склонялась над пропастью, и это спокойствие было у нее не отвагой, но беззаботной доверчивостью. Когда беседа переходила от сортов риса или цен на вина к предметам более для нее интересным, она принимала в ней участие то веселыми шутками, то серьезными и разумными замечаниями. Раз или два мы заговорили о ее женихе; она видела его всего один раз и говорила о нем без смущения и без волнения, хотя не воображала себе брак иначе как вечный восхитительный праздник. Милое дитя! Глядя на нее, я представлял себе ее будущее; я угадывал, какие разочарования ожидали ее в семейном счастье – даже если оно ей суждено – и желал быть тем, кто уберег бы ее от них неизменной нежностью и той осторожностью, какую подсказывает чувствительное и влюбленное сердце. Поскольку эта роль предназначалась не мне, я не хотел питать чувство, которое становится мучительным, когда оно безнадежно. Вот отчего я не решался присутствовать на свадьбе пьемонтца.
Через четыре часа мы прибыли в Аосту. Был ярмарочный день. В тени развалин амфитеатра и у древних римских ворот крестьяне, спустившиеся с гор, разложили свои товары; тут лежали груды сыров, там мычали коровы, поодаль робкие овечки блеяли возле лавок или, приютясь под телегами, кормили своих ягнят. Обоих моих спутников тотчас окружили торговцы, с которыми они вели дела; уже считая меня за старого знакомого, они оставили девушку на мое попечение. В гостинице, где мы остановились, было шумно и людно. Чтобы избавить ее от этого, я предложил совершить паломничество к башне Прокаженного. Она радостно согласилась и уже на пути туда спросила, что это за Прокаженный. Я обещал, что скоро она про него все узнает, и зайдя в книжную лавку, купил книгу г-на де Местра [6]. Затем мы направились к огороженному лугу, где возвышается башня, которую этот писатель обессмертил; осмотрев ее, мы нашли поблизости тенистое место, где можно было почитать вслух. Под густыми дубами приютилось несколько могил, быть может те самые, возле которых Прокаженный увидел как молодая женщина склонила голову на грудь супруга, и почувствовал, что сердце его готово разорваться от отчаяния.
Моя юная спутница, воспитанная монахинями Сакре-Кёр, не читала почти ничего кроме благочестивых сочинений. Впервые слушала она повесть серьезную и вместе увлекательную, слог которой, полный жизни и красноречия, то сладостно трогает сердце, то заставляет его содрогаться от жалости. Сперва спокойная и почти рассеянная, она переводила взгляд с башни на окрестные горы и долины; постепенно повествование заворожило ее; она словно удивилась, а затем всецело поддалась волшебному волнению души, впервые раскрывшейся для поэзии. Лицо ее сияло. Однако, когда пришла очередь все более мрачных страниц, описывающих тяжкие страдания Прокаженного, на глазах ее выступили слезы; а когда я дошел до строк, где у несчастного отнимают сестру, она заплакала и не дала мне продолжать. Я закрыл книгу и чтобы она могла после закончить чтение, попросил ее сохранить этот маленький томик на память обо мне. Она обещала, краснея. Ведь мы только что вместе волновались, вместе восторгались и сердца наши тайно сблизились, а вчерашнее невинное дружелюбие сменилось у нее трепетом зарождающегося чувства.