Леон Кладель - Атлет
— Раз, два!.. — приказал заморыш, взобравшись на край своей тележки и тщетно стараясь не потерять своих совершенно изношенных сандалий, — и тр — ри!
Мечтатель тут же спустился с небес и принялся за работу. Его движения были настолько же точны и непринужденны, на сколько речь скованна и туманна, взлеты его гирь — так же красноречивы, как бывают слова. Казалось, что руками жонглера создаются целые фразы, образы, цвет и рисунок. Вскоре зрители почувствовали, что он увлечен своим искусством; и со всех сторон послышались рукоплескания. А чугунные гири, которыми он так умело жонглировал, кружились над его головой или же падали с глухим стуком на его согнутые руки, украшенные прочными кожаными браслетами. Выдержанный и вместе с тем горячий, нисколько не щадящий себя, он вскоре запыхался, от него валил пар, он весь взмок от пота. Слышалось его частое, затрудненное дыхание. Грудь его порывисто поднималась и опускалась. Он старался совладать с усталостью, он не хотел уставать. Видно было, как вздувались мускулы и сухожилья на могучем теле, а смуглое лицо, которое порою выдавало тревогу, при каждом усилии заливалось краской.
Атлет упорно работал, скрывая свою муку, все время горделиво улыбался, и взгляд его, строгий и насмешливый, скользил по толпе. Он бросал, он ловил, выжимал свои стофунтовые гири, и после исполнения какого‑нибудь особенно трудного, мучительного номера, свысока смотрел на публику. Его лицо внезапно преображалось, оно дышало добродушным самодовольством, и это еще больше располагало к нему. В такие минуты силач походил на тех знаменитых актеров, которым свойственна известная театральная спесь: сыграв главную сцену и чувствуя прилив гордости, они всеми фибрами души взывают к публике: «Да аплодируйте же мне, курите мне фимиам! И сейчас же! Я требую!»
— Внимание! Сто чертей и одна ведьма! Внимание, еще на то будет! Внимание!
Пронзительная и горькая жалоба, которую издал треугольник, последовала за этими словами и проникла в самую глубину души зрителей. Скоморох вопил, бесновался, стучал, фыркал и пыхтел, топая в своем неистовстве ногами по дну тележки, меж тем как толпа восхищалась атлетом:
— Ну и молодчина!
Обливаясь потом, с разметавшимися волосами, вытянув вперед руки, стоял перед нею Цнелла. В зубах и на каждом мизинце держал он тяжести в пятьдесят килограммов, на голову поставил стокилограммовую гирю, к поясу подвязал такие же гири, которые болтались из стороны в сторону по его крутым смуглым бедрам, не менее массивным, чем бронзовые колонны.
Он два раза обошел зрителей, окруживших его кольцом. Несмотря на свои тяжелые чугунные подвески, он шел величаво, такой легкой походкой, словно нес на себе мелкие яблоки. Все время, пока он работал, сильно помятый корнет — а-пистон зазывалы аккомпанировал ему, как духовой оркестр.
Увы! Как они оба ни разбивались в лепешку, как ни старались свершить невозможное, никто не бросил им ни одного су, а ночь уже надвигалась. Внезапно, в довершение несчастья, подул ледяной северный ветер, и публика, уже без того обеспокоенная мелким дождем, опасаясь, что разразится настоящий ураган, стала отступать, явно собираясь обратиться в бегство…
— Стойте! — в отчаянии завопил Типикули. — Стойте, мужчины и женщины, вы еще ничего не видели! Я не позволю вам бежать отсюда, — добавил он, дрожа от негодования и побледнев как полотно, — послушайте меня хоть минуту, вы… сборище… порядочных людей! Если мы так выбиваемся из сил, то совсем не ради забавы… О нет, черт побери! Даю вам честное слово! А только чтобы заработать себе на пропитание. И вы поступайте с нами как следует… Сейчас вам показывали номер, вы видели силу, достойную Самсона, побивающего ослиной челюстью тысячу филистимлян. И что же?! Не говоря доброго слова, не попрощавшись, вы готовы улизнуть, показать нам пятки!.. Стойте! Пред вами молодец, в сравнении с которым, скажу не бахвалясь, Геркулес, сын Юлия Питера, всего лишь мальчишка, щенок… И, несмотря на это, что делаете вы?.. Вы укладываете свои пожитки, пускаетесь наутек, не поблагодарив нас, не сняв шляп, не сказав: «Эх вы, бедняки, вот вам награда!», не вытащив хотя бы гроша из своих карманов… Стойте же, весельчаки, довольно шуток, хватит над нами глумиться. А если я и досаждаю вам своими речами, тем хуже для вас! Выслушайте же меня, дети мои: голодное брюхо и глухо и слепо, и, несмотря на ваши ужимки и ваши глупые разговоры, я должен говорить и буду говорить против вас всех! Я слышал, что народ в здешних местах очень щедр. Ну так докажите же это, и не откладывая, иначе я, Типикули, родившийся от отца «Ищи себе пропитание» и матери «Хлебай воду», я крикну во весь голос, что французы такие же жаднюги, такие же скупцы, так же крепко держатся за свой кошелек и боятся истратить грош, как испанцы, итальянцы, немцы, русские, англичане и арабы. Да, я скажу, что они, фррранцузы, как и остальные народы вселенной, эгоисты и только эгоисты, скряги, скупердяи, и больше ничего! Когда‑то приручали хищников и дикарей, и вот я утверждаю, что, по сути дела, на белых, созданных по моему образу и подобию, на парижан, моих соотечественников, труднее воздействовать, чем на ягуаров или караибов…
Да, милостивые государи и государыни, хоть вы и считаете нас бродягами, нищими, презренными проходимцами, — пусть так, быть может, вы и правы, — но все же у нас где‑то есть семья, да, повторяю, — семья: жена, дети, кошки, собаки и канарейки, которых каждый день надо кормить, которые щи'плют травку и грызут косточку в те дни, когда у них есть еда, что случается довольно редко. Пусть не прогневается на меня вон тот замухрышка, почти такой же худущий, как я сам, с чем я не могу его поздравить. Задрать вверх морду, распустить сопли и хихикать — нехитрая штука, это может и человек и осел! И если эта глиста с ввалившимся брюхом, которое может соперничать с моим, и не находит меня забавным, то ему можно пояснить, что бывают минуты, когда даже завзятые весельчаки видят все в черном свете, запас их шуток и острот исчерпан, и по очень простой причине: ведь чтобы прыгать и веселиться, недостаточно одного желания — для этого нужно иметь и возможности. А их‑то и нет, мое сокровище, они на сегодня покинули твоего покорного слугу. Ну, теперь, когда я задал тебе головомойку, смейся, сколько влезет, и поглаживай свое пузо, долговязый аист… Видите, какое паршивое у нас ремесло! Постарайтесь же войти в наше положение… Вот уже сутки, как у этого храбреца не было маковой росинки во рту, вот уже сутки, как у этого богатыря урчит в пустом желудке, он слышит все ту же старую песню: «Хлеба! Давай хлеба!» Такому человеку, как он, сидеть голодным!.. И я, кипя от злости, иду с протянутой рукой. Вот до чего дошло, какова наша несчастная доля!.. Ну что, довольны? Вам нравится? У вас просят милостыню!.. Подайте беднякам! Гражданки и граждане, подайте беднякам! Пусть не говорят, что только богачи загребают деньги, не работая. Эй, эй! Соберитесь с духом, не стесняйтесь… Раскошеливайтесь, люди добрые!..
Последние слова застряли в горле взывавшего о помощи фигляра. Он так и стоял с открытым ртом и протянутой рукой, дожидаясь подачки. Ему не бросили ни одного гроша. Тогда, обманутый в своих надеждах, Типикули обернулся к атлету, вытиравшему пот со лба, чтобы скрыть свое смущение. В каком‑то бешенстве ринулся клоун к своим литаврам и передал им мучительную тревогу, снедавшую его душу. Они тут же издали грозные и зловещие звуки, которые потрясли даже самые черствые сердца. Наконец несколько су, три или четыре, покатились по земле.
Ну‑ка, Цнелла, поработай еще, дружище! Ведь голубке нашей дорогой… ты сам знаешь… нужно что‑нибудь принести съестного, да и детишки плачут от голода! Эх вы, красотки и франтики, откройте глаза, и вы увидите, — клянусь вам в этом, — то, чего никогда еще не видали: короля геркулесов и императора силачей! Вот он! Смотрите на него! Внимание!
Он больше не умолял, этот худосочный шут, он приказывал.
Весь побагровев, растерянный, с всклокоченными волосами, его мрачный партнер схватил за кольцо гирю в пятьдесят килограммов, наклонив голову, согнув спину, и гиря, описав в воздухе один, два, потом три круга, завертелась с такой скоростью, увлекая за собой этого смелого из смелых, что ее можно было принять за железное колесо, вращающееся на своей оси. Он работал с каким‑то остервенением под дождем, который, казалось, сверлил ему кожу, под ветром, от которого леденела кровь в жилах, среди жидкой грязи и сырости, пронизывающей до мозга костей. Он работал, работал, уже окутанный вечерней мглою, на фоне которой сам выделялся белым призраком, вращающимся и огромным.
— Подайте что‑нибудь, дворяне и простой народ, не скупитесь!
И деревянная колотушка шута, игравшего сразу на двух инструментах, неутомимо поднималась и опускалась с головокружительной быстротой.
Укрывшись под жестяным зонтом, который гоготал всеми своими отверстиями, звенел всеми бубенцами, большой барабан, по которому дубасил паяц, грохотал, подобно грому, гремел, как пушка. Увы! Увы! Присутствовавшие на этом шабаше имели глаза, имели уши, но лишены были сострадания, и раскрыть свои кошельки они не пожелали.