Михаил Воронов - Братья-разбойники
— Максимушка, а Максимушка! слышишь, миленький, какой ветер-то начинается? — задумавши пустить змей, с ласковым вопросом приступали мы к кучеру Максиму, несколько приглуповатому, но необыкновенно добродушному мужику, охотно помогавшему нам во всех наших затеях.
Максим не сразу поддавался на наши ласковые речи, но предварительно ломался, чувствуя, что в нем заискивают.
— Ну, и пущай его! — коротко отрезывал он.
— Вот бы змей-то запустить? — как-то нерешительно пытали мы Максима.
Глупый кучер ломался еще более.
— А мне что? кому охота — запущай!
— Ты сердишься на нас, Максимушка?
Максим нарочно хмурился и молчал.
— Да-а? — настаиваем мы.
— Обнаковенно.
— За что?
— А за то… за хорошие ваши дела, — вот за что! — глядя в сторону, бормотал Максим.
— Разве я тебя обидел? Разве я тебя обидел? — приступал я к суровому Максиму, не чувствуя за собой никакой вины.
— А я? А я? — выступает за мною средний брат, Иван.
— Не об вас речь. Тут вас, обиждателев-то, прорва: кто обидел, тот схоронился, да и молчит.
Слова Максима попадают прямо в цель.
— Врешь, я тебя не обижал, — врешь, врешь! — с азартом выдвигается тогда вперед младший брат, Семен, худенький, маленький, с белыми, как лен волосами, ежом торчащими на голове.
— Как же не обиждал-то?
— Так и не обижал.
— Как же так?
— Да так. Не обижал, вот тебе и сказ. Не обижал, не обижал, не обижал!
Максим вместо ответа низко нагибается, спускает голенищу, долго что-то теребит свои широкие шаровары и наконец, оголивши ногу, показывает синяк.
— А это что? — торжественно произносит он.
— Врешь, это не я!
— Проси у него прощения, — советуем мы Семену.
— Вот еще!.. Буду я у какого-нибудь кучеришки поганого прощения просить, — держи карман!
— Нешто ты собака, этак-то кусаться? — продолжает свое кучер. — Да и пес, так и тот своего-то не рвет; а ты… гляди-ка, какой манер отыскал!
Семен сконфужен и некоторое время молчит.
— Ну хочешь, я тебе подарю камышовую дудку! — наконец надумывает маленький брат, желая хоть как-нибудь выйти из неловкого положения и задобрить обиженного.
— Не надо мне твоей дудки.
— А она играет…
— Опостылел ты мне и с дудкой-то твоей, — бормочет Максим.
Но Семен непреклонен в своем намерении задобрить кучера игрушкой. Он на некоторое время выходит из комнаты и возвращается уже с дудкой. Ставши против Максима, маленький брат надувает щеки, как заправский музыкант, и начинает наигрывать что-то похожее не то на скрип двух-трех дверей, двигающихся на ржавых петлях, не то на визг собаки, которой прищемили хвост. Сердце Максима мало-помалу смягчается: сначала раздвигаются сурово сомкнутые брови, затем добродушие начинает светиться в глазах, и наконец мужик не может выдержать соблазна и осклабляется.
— О, ну те — заиграл совсем! — с улыбкой удовольствия произнес кучер, махнувший рукой и отворачивая рожу в сторону, точно стыдливая девка.
— Хочешь, я тебя выучу, Максимушка?
— Учитель!.. Станешь учить, еще другую ногу закусишь.
— Ну, полно, полно! — уговариваем мы Максима забыть обиду.
— Да-кась дудку-то!
Максим берет дудку из рук брата и долго не может приспособиться, попеременно извлекая из инструмента то какой-то храп, то звуки, напоминающие трение ножа об аспидную доску. Мы, разумеется, сейчас же начинаем его учить, как и что нужно делать языком и губами; наконец Максим «вникает в дело», как говорит он, и выдувает что-то похожее на звук. Звук этот несказанно радует музыканта, и он повторяет его по крайней мере добрую сотню раз, до тех пор, пока самому не наскучит дудеть. Максим совсем размягчен.
— Максимушка! так как же змей-то? — пользуясь минутой, спрашиваем мы.
— Да ладьте, ладьте. Я что?.. Во мне не сумлевайтесь.
Мы с радостью набрасываемся на Максима и начинаем его мять и теребить. Такие заигрывания ему, видимо, нравятся, и Максим, как сытый кот, щурит глаза и бережно отводит нас от себя руками, нежно мурлыча: «О, ну вас! О, ну вас, раскошватили всего».
— Так, слушай, ребята, какое мое слово будет! — наигравшись с нами, решительно произносит Максим.
— Ну?! — в один голос откликаемся мы.
— Слушай, что я буду сказывать!
Мы слушаем.
— Перво-наперво следует заворотить нам, братцы, змей настоящий, а не то что как иные-прочие делают. А ладить мы его будем, ребята, утром, как только тятенька с лепортом уедет, и ладить будем — я так полагаю — на сеновале. Так или нет?
— А что же — и отлично! — хором соглашаемся мы.
— Лист бумаги, — продолжает Максим, — возьмем большой, александрыцкий; а бумагу-то достанем у луковицынского барина, у ево этого добра много.
— Да даст ли он?
— Да-аст. Я ему намедни кобеля водил на реку купать, — дюжой такой кобель-то, что твой жеребенок, хоть верхом садись, так, идол, веревку из рук и рвет, — так он, барин-то, мне тогда еще сказал: «Сочтемся», — говорит.
— Ну?
— Ну… тпру! Не запрег, а уж поехал, — острит Максим.
— Ну-у, Максимушка!
— Ну, трухмалу на склейку ноне же оборудуем, драницы опять же от барина возьму — нитки, говорите, есть?
— Есть.
— Значит, ладно!
— А горб сделаем? — подробно допытываемся мы.
— И горб сделаем, и трещотки вляпаем, и бумажных зайцев потом по нитке пущать будем, — вот как!
— А еще что?
— А еще — ничего…
— Раскрасить бы его, змей-то.
— И то… Разе дьявола, что ли, на змею-то нарестовать? — подмигивает Максим.
— Нарисуй, Максимушка!
— А и то нарестовать?.. Настоящего дьявола-то обозначить: с рогами его, окаянного, пропишем, глаза красные, пузо желтое, из пасти язык высунем… хвост тоже — метлой…
Мы только прыгаем от радости, слушая Максимово изображение настоящего дьявола.
Подобные приготовления, или, лучше сказать, даже одни только разговоры о них, совершенно отравляют наше спокойствие. Целый день мы ходим в каком-то волнении, забывая о пище, и только и думаем, что о змее, только и следим всюду, что за одним Максимом: не несет ли он от луковицынского барина бумагу, не варит ли клейстер, не строгает ли драницы и проч. Не менее тревожно проходит и ночь: то, отягченные думами о змее, ворочаемся мы далеко за полночь с боку на бок и не можем заснуть; а утомленный уснешь, так сны начнут тебе сниться, в которых главным действующим лицом является опять тот же искуситель — змей. Видится нам, что и соседние-то мальчики его перекинули, и оборвался-то он, и не поднимается-то от безветрия, и наконец, что отец-то его увидел, отнял у нас и разорвал его в клочья. С какой-то щемящей болью в сердце не раз просыпаемся мы, трем заспанные глаза, вскакиваем с кроватей, ловим руками неуловимое, спасаем, отбиваем что-то, и разве в конце концов получаем тяжеловесные затрещины от старшего брата, который, пробудившись и слыша наш безалаберный бред, думает этим путем привести нас в сознание.
Наутро мы просыпаемся ни свет ни заря и первый наш вопрос: «Где Максим?» Если мы не находим его в кучерской, то тотчас же спешим в конюшню.
— Максимушка! что же змей-то?
— О, ну вас к богу и с ним-то! Что это такое? Поднялись эвона, когда еще черти в кулачки не бились, сейчас: «Змей!» Дайте людям хоть зенки продрать; а то «змей!».
Но нам брюзжание Максима ни к чему; мы неотвязчиво вертимся вокруг него и ждем не дождемся той счастливой поры, когда отец уедет с рапортом по начальству. Наконец вожделенный миг настает: Максим выводит лошадь из конюшни в каретник и начинает ее седлать. На всю эту процедуру мы смотрим сквозь щели в тонкой перегородке, отделяющей конюшню от каретника.
— Глядите, подпругу затягивает, — слышится шепот.
— Врешь, стремя отпускает! — перебивает другой детский голос.
— Ан, врешь, подпругу!
— Ну, смотри, смотри! Разве это подпруга?.. А еще споришь, дурак!
— Ну-ка, пусти-ка меня сюда посмотреть.
— Да, как же, так и пустил.
— Хорошо, я тебе это припомню, ежонок проклятый!
Раздается шлепок.
— Ванька! что ты дерешься, когда тебя не трогают, свинью? — вдруг прорезывает тишину громкий возглас.
— Ну, господа, уж вы дождетесь, что папенька услышит.
— А он зачем мою щелку занял?
— Врешь, она не твоя, я сам ее намедни проколупал.
Но завязавшийся было спор, к счастью, тотчас же и прекращается, потому что мы видим, как Максим берет лошадь под уздцы и выводит ее к крыльцу флигеля. Скоро выходит отец, садится на коня и съезжает со двора, к великой нашей радости. Мы, разумеется, сейчас же впиваемся в Максима и по крутой лестнице лезем с ним на сеновал.
Я не буду рассказывать здесь следовавшую за всеми такими треволнениями длинную историю создания змея, историю, в которой, как всякий догадается, мы принимаем самое живейшее участие. Вся эта операция тянется, пожалуй, несколько часов, потому что по нескольку раз приходится размеривать и соображать, то укорачивать, то удлинять, клеить и снова переклеивать, а потом еще разрисовывать, да подвязывать путцы да перепутицы, да натягивать горбы, да устраивать трещотки, — словом, кто клеивал змеи, тот поймет, скольких хлопот стоит эта клейка, а кто не клеивал, тому сразу-то и не расскажешь. Ну, да как бы там ни было, но все-таки, долго ли, коротко ли, а змей слаживался. Правда, он всегда почти выходил несколько кривобок и достаточно-таки тяжеловат; правда, нарисованный на нем «настоящий черт» хотя и имел, по соображениям Максима, законные красные глаза, желтое пузо и хвост метлой, тем не меньше черт этот скорее походил на какую-то невинную рыбу, чем на известного врага и хитрого соблазнителя рода христианского, — ну да за этими мелочами мы не гнались: нам был нужен змей, и теперь он был у нас — вот и все!. Высушить склеенный змей — дело нескольких минут; стало быть, теперь весь вопрос в том, как и когда запустить его?