Хаим Нахман Бялик - Как трубе стало стыдно
Порой бывали у нас в доме и дружеские беседы и застолья. В зимний вечер, на исходе субботы, когда случалось резать теленка или гусей и вытапливать жир, к нам приезжал из соседнего местечка резник, умный еврей, всегда чисто одетый, в пальто с широким поясом и с футляром для ножей. Он отличался приятной манерой говорить и приносил с собою дух местечкового еврейства и какую-то торжественность. По такому случаю к нам тотчас же после гавдалы[7] собирались все участники миньяна: ребе Зелиг с женой и сыновьями, молочник Песах-Ици, его бесплодная жена, два-три лесоторговца, приглашенных папой в пятницу с ночевкой. Все сидят у стола вокруг кипящего самовара, пьют чай и потеют. Папа играет с Зелигом в «волки и овцы», меламед стоит над ними, раскачивается, как над раскрытым Талмудом, и советует обоим противникам одновременно. Весельчаки-приказчики развлекают женщин своими шутками. Молочник Песах-Ици не вынимает изо рта трубки с махоркой и наполняет комнату дымом, а мой старший брат, музыкант, стоит и наигрывает на скрипке хасидскую или румынскую мелодию.
Но вот в комнату входит резник. «Добро пожаловать! Доброй недели!» — и ему уступают почетное место во главе стола. Наскоро выпив два-три стакана чаю и согревшись, он заворачивает полы лапсердака, засучивает рукава и со сверкающим ножом в руке с разбойничьим видом отправляется на «бойню», т. е. в хлев, чтоб расправиться с теленком или с гусями. Дворовые собаки слышат крики связанных гусей и мычание поваленного теленка, осаждают хлев и с нетерпеливым, прерывистым лаем ждут своей доли, непригодных в пищу кусков, которые обыкновенно кидают им. Окончив свою работу, резник возвращается в комнату, садится на то же почетное место и вновь обретает вид благообразного еврея с широким поясом и приятной речью. Игра в «Волки и овцы» откладывается, и все взоры обращаются к нему. Ребе Гади — так зовут резника — сидит в чистой черной бархатной ермолке, под которой белеет широкий лоб, и рассказывает. Тут и сказания об Илье-Пророке — добром будь помянут, и о Баал-Шем-Тове — благословенна его память, и о старце из Шполы — да осенит нас его благодать, и еще сказание об одном из тридцати шести праведников…[8] Все молчат и напряженно слушают. Меламед сидит с закрытыми глазами, теребит рукой свою тощую бороденку, раскачивается, словно над раскрытым Талмудом, и внемлет каждому слову, поминутно испуская богобоязненные вздохи, Песах-Ици окутан клубами дыма, шляпа его сдвинулась на затылок, шалопаи-приказчики внезапно посерьезнели, а одна из женщин спешит спрятать под платок непокорную прядь волос. Самовар и тот понижает голос и глухо бормочет. Тихо. Рассказ резника, негромкий, мерный и выразительный, течет медленно, сочится сладкими каплями и проникает в сердца, как животворный бальзам. Выходит, мир еще не остался без надзора, ведь Хранитель Израиля не дремлет, не спит…[9]
После рассказов — трапеза «Мелаве Малка», проводы царицы Субботы; начинается она выпивкой — водка, наливка, на закуску шкварки, пупки, печенка только что зарезанных гусей, в продолжение — опять выпивка, да горячий борщ, да блинчики с начинкой, под конец — снова выпивка, пение, игра брата на скрипке, воодушевленные пляски до рассвета. Молочник Песах-Ици, этот молчаливый еврей, в такую ночь иногда совершенно преображался и доходил чуть не до исступления. Он пускался в пляс и плясал и пел до самозабвения, до полного изнеможения, среди пляски сбрасывал с себя сюртук — лицо его пылает, глаза закрыты, руки простерты в молитвенном экстазе, а он пляшет и кричит: «Израиль, святой народ, эх, чтоб мне послужить искуплением за ноготок с Израилева мизинчика!» Или причитает: «Евреи, люди добрые, дайте мне сгореть во славу Господню. Сжальтесь надо мной, свяжите и бросьте на костер. Ой, ой, сердце мое сгорает любовью к Израилю!» Так он, бывало, пляшет, кричит, плачет, пока не падает замертво на скамью. А назавтра, рано утром, проспавшись, он уходит украдкой и отправляется домой, возвращается к своему молоку, к коровам, к гусям, к трубке и снова надолго умолкает.
Но большинство праздников у нас проходило в скромной и спокойной радости, овеянной тихой печалью. Оторванность от еврейской среды, оторванность вынужденная, в эти дни особенно чувствуется сельскими жителями, и сердце наполняется тоской. Людское-то исполняется согласно обычаям: трапезы, питье, сон, отдых. А вот что касается Бога, того недостает — нет синагоги, нет еврейской среды, ничего нет. А иногда нет даже миньяна, потому что меламед на эти дни уходит домой и гостей тоже не бывает: ведь даже самый последний бедняк остается на праздник дома; если даже и удается собрать миньян, то что за удовольствие — ох, грехи наши тяжкие! — кружиться с одним свитком Торы и потрясать одной пальмовой ветвью.[10] Праздничные визиты тоже не слишком разнообразны. Семьи Зелига и Песаха-Ици приходят к нам, наша семья и семья Песаха-Ици — к Зелигу, наша семья и семья Зелига — к Песаху-Ици, вот все возможности и исчерпаны. Сидят в гостях друг у друга, щелкают орехи, лузгают семечки, рассказывают давно устаревшие новости, постукивают кольцами по столу и зевают так, что скулы болят.
С тех пор, как старший брат ушел на военную службу, моей матери к чаше ее тихой скорби добавилась еще одна капля — особенно это ощущалось по субботам и праздникам. Семейный круг сузился, скрипка брата висела на стене немая и одинокая. Место брата за столом оставалось незанятым и всегда было перед глазами матери, как зияние на месте вырванного зуба или отрезанного пальца. Каждый раз, раздавая кушанье едокам, она поднимала грустные глаза на пустое место и сдерживала горестный вздох, чтобы не омрачить радость праздника или субботы.
Отношения между отцом и крестьянами были очень доброжелательные. С тех пор, как отец приехал следить за рубкой леса, в деревне прибавился заработок: одни крестьяне работали в лесу, другие возили дрова и бревна в местечко, третьи подвозили лес к ближайшей станции железной дороги. Строительный материал крестьяне нашей деревни получали за бесценок или в рассрочку, и мало-помалу на месте покривившихся и вросших в землю хат появились хорошие и высокие постройки — новый дом, амбар, хлев. Две-три соломенные крыши сменились черепичными, многие прорехи в заборах были залатаны. Бывали, правда, случаи, когда лесоматериал крестьяне увозили без разрешения — в деревне, расположенной возле леса, без этого не обходится, но папа не преследовал виновных по суду и часто делал вид, что и вовсе ничего не замечает. В конце концов, он ведь среди них живет, да еще без разрешения, и вообще еврею лучше не лезть в дрязги. Крестьяне очень уважали его за это и не раз обращались к нему со своими тяжбами и недоразумениями. Папа умел говорить с ними на их языке и доступным для них образом: одного умилостивит, другого упрекнет, третьего отругает, и все уходят от него довольными. С самыми почтенными крестьянами мы в праздник Пурим даже обменивались подарками: папа посылал им «маковые ушки» и другое печенье, а они в ответ слали живую курицу, яйца, фунтик мака. Один из них, Василий, умный и разбитной мужик, старый папин приятель, даже послал своего сына к нашему меламеду для обучения письму (в деревне на сорок дворов не было ни школы, ни церкви, ни священника), и маленький мужичок Петька совсем объевреился. Он знал наизусть много отрывков из молитв и библейские истории, которые рассказывали ему товарищи-евреи или которые ему доводилось случайно слышать, писал он по-русски еврейскими буквами, но наоборот, непременно слева направо. В святочную ночь деревенские парни приходили со своими песнями к нам под окна, и наша старая нянька Явдуха выносила им из дому белую булку, бобов, гороху, мелких денег. Весной старший брат отправлялся в ближайшую рощу и привешивал между двумя деревьями качели, на которых качались все деревенские дети, русские и еврейские вместе. Зимой он делал им салазки, на которых дети скользили с верхушки зелиговой горы до самого низу. Летними вечерами иногда деревенские парни и девки собирались возле нашего дома. Шмуэль, мой брат, стоял в комнате у окна и играл на скрипке, а они перед домом водили хороводы. Между прочим, эта старуха Явдуха вынянчила у нас трех детей и очень привязалась к ним и ко всей семье. Она добросовестно воспитывала малышей: кормила и поила, укладывала спать и будила, следила, как еврейка, за тем, чтоб они надевали маленький талес, чтоб ходили с покрытой головой и молились по утрам, следила за их занятиями, за набожностью, не позволяла есть молочное с мясным. Когда кто-нибудь из них заболевал, она тайком приносила склянку святой воды и кропила больного.
Все как будто шло хорошо. Жило себе спокойно маленькое еврейское семейство в одной из маленьких деревушек — и кому какое дело? Так нет же, сатана попутал, и в одно мгновенье все пошло прахом.